Этот первый выход должен был стать для меня событием. Но я не испытывал ни радости, ни печали. Самое большее — был слегка заинтригован, да и то не слишком! Поскольку директор сказал мне об этом в последний момент, я не изменил своим привычным занятиям. Играл в карты, когда меня позвали. Уступив кому-то место за столом, я направился к дверям.
Шофер открыл передо мной дверцу большой черно-белой машины. Селим сидел на заднем сиденье. Был любезнее, чем обычно. Заявил, что устраивает в доме важный обед и хочет, чтобы я на нем присутствовал. Тут он в очередной раз солгал. Важный обед действительно имел место, однако Селим был не такой человек, чтобы сказать себе в приступе великодушия: «Почему бы не привезти сюда из психушки моего бедного брата…»
Истина заключалась в другом. Селим стал одним из самых видных коммерсантов в стране. Должен признать это, хотя и не без горечи… Прежний мелкий спекулянт был почти забыт. Другое занятие? Другой масштаб? Как бы там ни было, он ворочал миллионами, пересаживался с самолета на самолет, создал себе имя, обрел респектабельность.
Впрочем, это было видно по нашему дому. Новое богатство затмило старое. В саду, некогда одичавшем и заросшем, появились роскошные газоны, ради чего пришлось вырубить карликовые смоковницы, которые одухотворяли наш пейзаж, ибо родились, кажется, одновременно с камнями, — уцелело лишь несколько чахлых сосен.
В самом доме исчезла старая мебель, привезенная из Аданы. Ее сменили позолоченные кресла, формой напоминавшие жабу. Были убраны также и потертые ковры, сотканные полтора столетия назад. Лишь мою комнату не тронули. Никто не заходил туда — даже с целью смахнуть пыль. Но это не помешало мне растянуться на постели и задремать. Меня привели в изнеможение эти несколько минут в пути.
За мной пришли и разбудили при появлении первых гостей. Я не знал, кто приглашен. Не задал ни единого вопроса, а брат мне ничего не сказал — быть может, хотел сделать мне сюрприз. Гостей оказалось немного, но это были важные персоны. До такой степени, что мой брат счел нужным нанять дворецкого.
Первой появилась машина французского посла. С ним прибыл один из членов правительства. Да, это был Бертран! Вернее, тот человек, которого звали Бертраном во время Сопротивления.
Похоже, он часто обо мне осведомлялся. Написал Кларе, которая сообщила ему то немногое, что ей было известно. Затем послу. Тот произвел собственное расследование: выяснив, где и в каком состоянии я нахожусь, он посоветовал министру не встречаться со мной.
Но Бертран умел настоять на своем. Не желая обижать его, дипломат прибегнул к этой хитрости со званым обедом. Справедливо предположив, что мой брат, который жаждал почестей и уважения, не откажется от возможности усадить за свой стол французского министра. Однако появление в доме министра целиком зависело от моего присутствия. Было совершенно немыслимо, чтобы высокопоставленный государственный чиновник, находившийся с официальным визитом в чужой стране, принял приглашения частного лица — в особенности коммерсанта с сомнительным прошлым. Напротив, бывший руководитель ячейки Сопротивления имел полное право встретиться с товарищем по оружию. На время обеда дом Кетабдара вновь стал принадлежать мне.
Жалкий маскарад. Гнусная сделка. И главное, крайне унизительный для меня день, хотя в конечном счете он пошел мне на пользу.
Почему унизительный? Из-за несовпадения… Вы сейчас поймете.
Когда за мной приехали, я имел в своем активе, если можно так выразиться, четыре года принудительного спокойствия. Даже утром того дня меня заставили выпить неизбежный кофе. Последние часы перед выходом я провел с другими пациентами, держа карты в наполовину оцепеневших руках. Все мы вели одинаковый образ жизни — говорили, двигались в одном и том же ритме. Постороннему наблюдателю это могло бы напомнить замедленную съемку. Сцену патетическую или комичную. Для нас это было обычным существованием.
Тогда как в полдень я оказался за столом вместе с десятком людей, которые жили — в отличие от нас — в мире реальном. Среди них были работники посольства, главные редакторы двух газет, банкир… Все они говорили очень быстро, слишком быстро для меня, произносили имена, совершенно мне неизвестные: Паньмыньчжон [4], Маккарти, Мосаддык [5]… Комментировали события, о которых я никогда не слышал. Смеялись над вещами, мне совершенно непонятными. Бертран все время смотрел на меня. Сначала с радостью. Потом с удивлением. Потом с грустью. А я поглощал пишу, уткнувшись в свою тарелку.
Два или три раза он обращался ко мне. Времени мне хватало лишь на то, чтобы это заметить, понять смысл его слов, положить вилку, мысленно приготовить ответ… Но я не успевал даже рта раскрыть, как остальные гости, смущенные наступившим молчанием, переводили разговор на другое. Боже, какое унижение! Мне хотелось прямо там умереть!
Затем, ближе к концу обеда, я сделал попытку взять себя в руки. Напрягая все умственные силы, составил фразу и дал клятву произнести ее со всей возможной для меня быстротой. Я дожидался хоть какой-нибудь паузы в разговоре. Она так и не наступила. Или же я не сумел ею воспользоваться. Посол, уже поглядывая на часы, договаривался с Бертраном о следующей встрече.
Все поднялись из-за стола. Я же двигался в привычном мне ритме. Выйдя из гостиной, они подошли к входной двери. А я сумел только приподняться, тяжело опираясь о стол. Кто бы подумал, что мне еще нет тридцати трех лет!
Но вдруг Бертран, словно устыдившись, оборачивается. Возвращается ко мне, обнимает меня, прижимает к груди. И долго держит так. Словно давая мне время заговорить. Для меня это была возможность высказать ему все, что я не сумел произнести за столом, все, что кипело во мне, в моей груди, все, что рвалось из моего горла, с моих губ, — чтобы он наконец понял…
Я не сказал ничего. Ни единого слова. Выказал некоторое волнение, некоторое удивление, когда ко мне подошел он, а за ним и все остальные — я видел их за его плечом, они ждали. И я в очередной раз не смог разжать губы. Я прекрасно сознавал, как это важно, сознавал, что это, быть может, мой единственный шанс вернуться в мир живых. Но быть может, именно сознание, что ставка столь велика, и парализовало меня.
Итак, я оказался не способен заговорить, однако в последний момент сумел как-то ослабить мои невидимые путы… совсем немного — ровно настолько, чтобы совершить человеческий поступок. Удерживая руку Бертрана в своей, чтобы не дать ему уйти, я стал рыться в кармане в поисках фотографии. Снимка моей дочери, присланного мне Кларой. Да, именно эту фотографию новорожденной, похожей на всех новорожденных мира, я показал Бертрану, затем повернул ее, чтобы он мог прочесть имя — Надя. Он кивнул, потрепал меня по плечу, что-то пробормотал и вновь направился к выходу. В глазах его были печаль, жалость — и желание как можно быстрее расстаться со мной.
Понял ли он, что это был призыв о помощи? Нет, он ничего не понял. Если я хотел ему что-то сказать, то у меня было для этого время. Я мог бы сделать это скрытно, тогда как мой жест — вынуть из кармана старую фотографию и показать ее — отнюдь не был скрытным. Это я прочел в его глазах, когда он уходил, — только это и ничего больше. Если не считать грусти и жалости. Теперь я знаю, что по возвращении во Францию он написал Кларе — и это был почти приговор. Он сообщил ей, что несчастный Баку стал слабоумным и его просто нельзя узнать, что юноши, которого они оба знали, больше нет — Гаврош ячейки «Свобода!» перестал существовать. Что ей надо забыть его, подумать о том, как заново устроить свою жизнь. Он даже не счел нужным упомянуть о моем прощальном жесте. Зачем ей об этом знать, сказал он себе, пусть у нее останется воспоминание о полном жизни, любящем молодом человеке, а не об этом жалком, старообразном существе.
Сам же я, когда шофер моего брата вез меня обратно в лечебницу, чувствовал себя уничтоженным. Я упустил все благоприятные моменты. А Селим мог торжествовать. Кто теперь заподозрит его в том, что меня подвергли насильственному заточению? Он доказал свое чистосердечие, позволив мне свободно приехать, принять участие в обеде, побеседовать, если это можно так назвать, с приглашенными — причем даже приватно… Каждый имел возможность убедиться, сколь плачевно мое психическое состояние, а посему пребывание мое в специальном заведении вполне оправдано, равно как оправдана и законная опека, в силу которой он распоряжался моей частью наследства…