А то насилие, против которого, несмотря ни на что и вопреки всему, восставали два этих безумца не от мира сего, сделалось к этому времени, по существу, единственным средством продлить свое существование и для тех, кто выдвигал в Народном собрании планы новых захватов, и для тех, кто с надеждой внимал им. И если нищий и праздный сын Софрониска утверждал, что «худшее на свете зло — это творить несправедливость» и что, «если бы оказалось неизбежным либо творить несправедливость, либо переносить ее», он предпочел бы переносить, — это было его дело. Большинству же афинян уже было поздно разбираться в том, что из совершаемого ими можно назвать злом, они давно уже потонули в совершенных ими ошибках и промахах и теперь уже просто не видели иного выхода. Золотое сияние Периклова века, века художников, философов и благородных народных вождей, растворилось в небытии, уже готовы были погаснуть его последние отсветы, и те, кто еще хотел и был способен творить и мыслить, спешили покинуть Афины. Многие же из тех, кто не смог оставить отечество, были впоследствии уничтожены.
К этому времени, по-видимому, и Еврипид начинает подумывать о том, чтобы уехать из Аттики. Весной 408 года он последний раз представляет для постановки на празднике Диониса традиционную трилогию, от которой до нашего времени дошел лишь «Орест». Как сообщают хронисты, постановка этой трагедии, во многом напоминавшей нашу оперу богатым музыкальным сопровождением и длинными ариями на «лидийский лад», была зрелищем красочным и великолепным. Даже в эти тяжелые годы афиняне не жалели денег на театральные представления. Расходы эти распределялись главным образом среди богатых граждан, которых к концу войны стало ничуть не меньше, а даже как будто бы больше. Хозяева больших эргастерий, производящих товары на вывоз, ламповщики, ювелиры и оружейники, зажиточные торговцы и судовладельцы почитали за честь финансировать Великие Дионисии или Панафинеи, подобно аристократии прошлого, теперь изрядно обескровленной. Хотя, конечно былой пышности уже не было: навсегда ушли те времена, когда в театре выставляли перед представлением богатую добычу или дань, привезенную союзниками, чтобы многочисленные гости, наполнявшие амфитеатр, воочию убедились, как богаты Афины и как они сильны. Теперь чужеземцев почти не было, Афинская архе распадалась, и число союзников можно было пересчитать по пальцам одной руки.
И вот снова, в который уже раз, афинские зрители возвратились в древний Аргос, в те пласты навсегда ушедшего времени, от которых они привыкли отсчитывать свою историю. Только что окончилась Троянская война, и победители, как предвещала Кассандра, Приамова дочь, в своих бредовых пророчествах, платят сполна за совершенные злодеяния: коварно убит неверной женой Клитемнестрой и вероломным Эгисфом царь Агамемнон; исполняя веление Аполлона-Мстителя, дети царя, Орест и Электра, убивают преступную мать. Однако, исполнив этот страшный приказ, Орест гибнет и сам в силу непреложных законов человеческого естества — «материнская душит сына кровь». И если Эсхил и Софокл видели в несчастном сыне царя Агамемнона сурового мстителя, героического в своем подчинении богу и, безусловно, достойного оправдания, то у Еврипида это раздавленный собственным преступлением, жалкий, безумный больной, как «труп, под солнцем позабытый», это даже уже не человек, поскольку его личность распадается у всех на глазах. Это тот грешник-матереубийца, один из тех, о страшных муках которых в подземном мире (даже если они и раскаивались потом всю жизнь в совершенном преступлении) писал впоследствии Платон: «…они кричат и зовут, одни — тех, кого убили, другие — тех, кому нанесли обиду, и молят, заклинают, чтобы они позволили им выйти… и приняли их. И если те склоняются на их мольбы, они выходят и бедствиям их настает конец, а если нет, их снова уносит в Тартар… и так они страдают до тех пор, пока не вымолят прощения у своих жертв; в этом состоит их кара…»
Ореста терзают Эринии, «темнокожие девы мщения» у них собачьи лица, волосы — змеи, глаза Горгоны и распустившиеся по воздуху крылья. Изможденный, нечесаный, в запятнанной материнской кровью одежде, он вот уже шесть дней не ест и не пьет и только в недолгом сне находит забытье от ужаса совершившегося. Все двери в городе заперты для него, аргосцы требуют смерти матереубийцы. Но вот Эринии ненадолго отпускают свою жертву, и перед зрителями уже совершенно новый Орест — отчаянный, словно бы обрубивший все связи между собой и людьми, лихорадочно громоздящий преступление на преступление, как будто бы даже ни в чем не раскаивающийся и жаждущий лишь одного — любой ценой вырваться из когтей приближающейся смерти. И если первый Орест, безумная жертва божьего веления, способен возбудить сострадание или жалость, то этот второй Орест, лихорадочно ищущий выхода, готовый на все, ведомый скорее демоном, чем богом, омерзителен и страшен, несмотря на все аргументы, подтверждающие как будто бы в силу формальной логики его правоту.
Орест и Электра, соучастница преступления и любящая сестра, стремящаяся хоть чем-нибудь облегчить муки брата, ожидают в царском дворце решение народа, который собрался на сходку, чтобы решить, побить ли камнями матереубийц. У них остается одна лишь надежда — заступничество их дяди Менелая, который должен вот-вот возвратиться в Аргос из троянского похода. Елена, причина этой ужасной войны, уже возвратилась и боится высунуть нос из дворца, ненавидимая народом. Однако, опасаясь народного гнева, побуждаемый своим тестем Тиндаром, суровым спартанцем в черной траурной ризе, Менелай уклоняется от заступничества даже во имя своего брата, великого Агамемнона. Тогда Орест по совету Пилада, своего друга и нареченного Электры, решает сам предстать перед народным собранием и требовать справедливости. Однако народ непреклонен: никакие доводы разума, никакие апелляции к фатальности злоключений рода Атридов не могут в глазах людей оправдать ужас содеянного — не может быть справедливым меч, которым пронзает сын вскормившую его грудь. И единственная милость, на которую могут рассчитывать матереубийцы, — это лишь право покончить с собой. Этот важнейший эпизод трагедии — собрание аргосцев (эпизод, которого нет ни в мифах, ни у Софокла и Эсхила) позволяет Еврипиду ввести в произведение контраргумент настолько же сильный, как и основной аргумент — воля бога. Убеждение в том, что злодейства злодейством не исправить, что никому не дано безнаказанно преступать закон человечности, оказывается не менее сильным, чем приказание Аполлона. И опять, как всегда у Еврипида, здесь ведут нескончаемый спор две правды — правда сердца и правда ума, спор, который поэт так и не смог разрешить за всю свою долгую жизнь.
Орест и Электра считают себя правыми и невиновными, но голос совести твердит им, что они погибли, погибли еще до того, как аргосская сходка обрекла их на смерть. Неотвратимость этой гибели прекрасно понимает Электра, несмотря на всю ту деятельность ради спасения, которую брат и сестра лихорадочно развивают на всем протяжении трагедии: «Сгибли мы, мать, мы мертвы», «Гибнем мы, ночь, гибнем»… Однако и здесь убежденный последователь Гераклита остается верным постигнутой им раз и навсегда диалектике жизни: уничтоженные морально, прекрасно сознавая невозможность жить дальше со столь страшным преступлением на совести, Орест и Электра тем не менее отчаянно цепляются за жизнь и идут ради нее на все. Они убивают Елену (оправдывая себя тем, что карают ее «от лица Эллады… за вдов и сирот»), захватывают заложницей молоденькую Гермиону, свою двоюродную сестру, и угрожают ей смертью, чтобы заставить ее отца Менелая, потрясенного столькими страшными и неожиданными бедами, помочь им бежать из Аргоса. Раз пущенная кровь льется неостановимым потоком, который вот-вот захлестнет Ореста и Электру, тоже словно бы обезумевшую от отчаяния и неотвратимости своей страшной судьбы: