Девочка из пармскогоручья спросила, как меня зовут, пришла в восторг от моего имени и начала играть со мной в прятки. Мы играли, мы искали друг дружку, и теряли друг дружку, и были счастливы, когда находили друг дружку, и обнимались на радостях, и снова понарошку огорчались, если не могли друг дружку найти.

Когда девочка собралась уходить, мне стало очень грустно, но, прежде чем уйти, толкая перед собой свою тележку, она попросила меня снова прийти на другое воскресенье. Я пообещал, даже не подумав, что это зависит только от дедушки и от того, будет ли у него охота перекинуться в картишки. «Я хочу, чтоб ты был „связан“», — сказала эта девочка и, сняв железное колечко (а что в ту войну было не из железа?), надела его мне на палец. Кольцо было чуть тронуто ржавчиной, но для меня эта ржавчина была дороже любого золота. Мы махали друг другу, пока девочка не скрылась из виду за околицей.

Я вернулся к столу, где играли в скат и пили кофе, а поскольку я не посмел вмешаться в их разговор и поведать о своем приключении, мне пришлось демонстративно выложить на стол поближе к дедушке руку с кольцом. Бабусенька-полторусенька, она же в дальнейшем детектив Кашвалла, своими совиными глазками тотчас углядела у меня на пальце железный обруч, который я принял за кольцо, и спросила:

— Это что за гадость?

Мой маленький небосвод рухнул. Я попытался восстановить его, я помчался к броду, но там уже толпились другие водоносы, их крик и гомон помешали мне в тиши вспомнить о том, что я пережил на этом самом месте минут пятнадцать назад.

Но уж что бабусенька-полторусенька углядела, то углядела, дома она схватила меня за правую руку и обнаружила, что средний палец отек и посинел.

— Так я и знала, — сказала бабусенька и намазала мне палец жидким мылом. Мое верное колечко не сдвинулось с места. И наконец дедушка при помощи напильника осторожно снял его, а бабушка стояла рядом и причитала: — Чтоб ты больше ни от кого не смел брать такую гадость!

Девочку, маленькую пармезанку,я больше никогда не видел, но наше прекрасное общение живо во мне по сей день, жива и досада на себя самого, что я тогда не сдержал слова и не пришел, как договорено.

А колечко я положил в свой ящик для игрушек, оно вместе со мной переехало из Серокамница в Босдом, и когда в зимние либо дождливые дни оно попадалось мне в руки, я осторожно сводил вместе его края, чтобы не видеть распила, и тем тайно возвращал ему прежний облик, который был у него, когда я получил его в подарок от той девочки.

Кстати, не в Серокамнице ли провел я также певческий отрезок своей жизни? Мы, моя сестра и я, знали много песен, и Американкаиногда приглашала нас в трактирную залу, чтобы исполнить перед гуляками и пьяницами различных степеней свой репертуар. Гости слушали нас и не спешили уйти и пили еще больше. Но мы этого не знали, мы пели от всего сердца, как птицы по весне.

Однажды воскресным днем несколько деревенских парней, слишком молодых, чтобы идти на фронт, уселись в ряд перед нашим домом, свесив ноги в придорожную канаву, и вид у них был такой, словно они, лишенные покамест возможности разлететься в клочья на полях сражений, решительно не знают, чем бы это заняться. Над полями висел летний зной, телеграфные провода жужжали, соревнуясь с летними мухами. Мы подсели к этим парням, а им понравилось наше простодушие, и тогда мы, прочистив горлышки, начали петь и все пели, все пели, без устали. Я молодой солдат / Семнадцати годочков, / Из Франции пришел, / Уставши от войны…Песня, посвященная судьбе молоденького дезертира. Бог весть откуда мы ее подобрали, но парни, слушая ее, призадумались, а один так и вовсе заплакал, и тогда я счел своим долгом приободрить его (предоставим слово моей матери: «У него бывали иногда такие милые идеи»). Я снял с головы свою маленькую шляпу из соломы и, перевернув ее, как подсмотрел у нищих в Гродке, подставил парням, а парни начали бросать туда медные монетки, кто один, кто два пфеннига, и тогда мы исполнили следующую песенку: Лаура, мы сядем в автомобиль, / Помчимся стрелою / Из Гамбурга в Киль. / За нами поднимется легкая пыль…

И так песню за песней, а я вам уже говорил, что мы знали их много, швеи-ученицы моей матери пели, а мы подхватывали.

После каждой песни я обходил слушателей со своей шляпой, и, когда она наполнилась до узкой внутренней ленточки, я отнес ее к матери и гордо водрузил на раскройный стол. Но, прежде чем порадоваться вместе со мной такому обстоятельству, она распахнула окно и, выглянув, спросила парней, честно ли я заработал эти деньги. Да, честно, подтвердили парни, и тогда мать немножко порадовалась вместе со мной, я не оговорился, именно немножко порадовалась, а потом спрятала мои пфенниги в коричневую мореную шкатулку, которую прислал нам дядя Стефан из Америки.

За годы детства я время от времени напоминал матери про много-много моих денежекв ее шкатулке, и мать всякий раз отвечала, что деньги все целы, но в глаза я их так больше никогда и не увидел. Мать обещала вернуть их, когда они мне очень-очень понадобятся, но, когда они мне очень-очень понадобились, в ту пору, что я жил на чужбине и не имел ничего, как песчинка среди вересковой пустоши, медные пфенниги в материной шкатулке ничего больше не стоили. Они показали мне, что ценность предметов и людей целиком зависит от той полезности,которую приписывает им большая часть человечества, а отсюда я сделал вывод, что назначение поэтов — возвеличивать смысл и красоту предметов и людей, не спрашивая об их пользе.

В Серокамнице же я впервые услышал музыку. Деревенские трубачи с помощью раздутых щек и неуклюжих пальцев извлекали ее из своих инструментов. Я считал, что трубы и горны сделаны из золота. Иногда музыку изготавливали в церкви, когда там возносили слово благодарности односельчанину, павшему на полях сражений.Еще музыку делали на кладбище, когда хоронили богатых прихожан. Итак, мои первые музыкальные впечатления складывались из выдутых в трубу хоралов да песни, которую моя мать, сколько мне помнится, называла сливословие,отчего я и пребывал в твердом убеждении, будто песня Хвала тебе в венце победномвоспевает сладкие сливы.

В трактире у Американкив высоком дубовом шкафу хранилась уснувшая музыка. Там за стеклянными дверцами виднелись натянутые струны, валики, жестяные полосы в каких-то дырках и барабан, о котором говорили, будто он сам по себе играет, и все это, вместе взятое, называлось музыкальным автоматом и было чудом из чудес. Но то, что умел или должен был уметь автомат, существовало для меня лишь в скупом изложении людей, которым довелось раньше слушать это чудо, когда оно крутилось, не двигаясь при этом с места.

Все равно как затолкнуть в шкаф цельную капеллу, говорил старый Нотник, один из партнеров Американкипо скату. В ту пору, когда чудо-аппарат порождал у меня всякого рода фантастические идеи, существовал запрет на развлечения. Жандарм Канита собственноручно запечатал шкаф, чтобы никто не оскорблял неуместным весельем героев на фронте.Развеселившиеся гости могли опускать в автомат столько монет, сколько им вздумается, автомат на это не реагировал и денег не возвращал.

Военная пора, пора без музыки! Мать, пока была молода, нередко жаловалась: «Все послесвадебное время я прозевала!» А теперь у нее было уже трое детей.

Зимой, когда рано вечерело, а большую лампу еще не зажгли, потому что надо было экономить керосин, в портновской комнате устраивались весьма своеобразные музыкальные мероприятия: мать и девочки-ученицы играли на гребешках, обтянутых папиросной бумагой, мать со своим раскатистым «тарам-там-там» шла впереди, а ученицы следовали за ней, поотстав на два-три такта.

Меня эта музыка коробила. Она была скудная, квакающая и убогая, как скрипение несмазанных дверных петель, да и у матери, когда она выдувала эти звуки, делался какой-то ошалелый вид.

Редакторы всегда любят украшать газетные шапки изображением тех орденов, которыми отметило их правительство, вот так и редакция Модного журнала Фобаха для немецкой семьиукрасила себя жирным Железным крестом,чтобы овеять содержание журнала, равно как и помещаемые в нем объявления, ароматом патриотических заслуг. Публикуемое там из месяца в месяц объявление некоей фирмы из Маркнейкирхена радовало глаз изображением стройной германской женщины, на которой были длинные развевающиеся одежды. Волосы бежали у женщины по плечам и по спине, словно воздушные корешки в поисках дополнительного питания. А предмет, который женщина упирала в левое бедро, назывался цитрой, и она играла на ней, приняв позу, знакомую нам по Лорелее. (Кстати сказать, а кто из нас вообще видел Лорелею? Ответа нет. Но ведь кто-нибудь да видел?! Верно, кто-нибудь видел, только видел он ее внутренним взором, а потом с помощью грифеля перенес свое ви́дение в действительность. Все же остальные, кто рисовал Лорелею карандашом либо писал маслом, с одобрением присоединились к ви́дению своего коллеги-предшественника. Да разве это единичный случай? Кто, скажите на милость, видел своими глазами Иисуса Христа? Кто сделал так, что все изображения Христа вплоть до наших дней до какой-то степени схожи? Сдается мне, то были давно забытые гении. Вы со мной согласны?)