— Совсем сбесился! — И указывает кивком в сторону луга.

Отец начинает закипать, волна крови, или, во всяком случае, волна чего-то красного, приливает к его голове.

— Вы что, с ума меня хотите свесть?! — кричит он.

— А ты-то тут при чем? — спрашивает мать.

Отец старается смягчить:

— С типом, у которого слуху ни на грош, который свищет, когда разувается, порядочной девушке вязаться не стоит.

И опять проходит время, и как-то днем на маленькой площадке перед лавкой останавливается карета, запряженная парой лошадей. Останавливается на том самом месте, где обычно барон в присутствии моей матери два раза на неделе делает по три глубоких затяжки. А теперь, стало быть, целая карета, а за кучера Вильмко Янко, бывший шахтер, который из-за хрипучих легких перелез на поверхность земли. То, что ранее сидело в этой карете, теперь сидит в вагоне второго класса, следующем на Вайсвассер, и подъезжает к Гёрлицу. Это ее милость из замка Малая Лойя. Как говорят люди, сама-то она не из благородных, она дочь суконного фабриканта из Гродка и стала ее милостью только благодаря замужеству. Ее высокородный муж пал на войне. Разумеется, он был офицер, а вы как думали? Мужчины в Малой Лойе рассказывают, что им случалось играть с молодым господином, когда тот был еще мальчиком, и когда молодой господин однажды упал и разбился, у него потекла голубая кровь. Вот так-то!

Теперь имя его милости стоит на самом верху на черной мраморной доске памятника павшим героям, имя написано золотыми буквами, а имена тех, кто за ним следует, имена деревенских мальчишек, — серебряными буквами.

После героической смертиполковника господский двор мало-помалу приходит в запустение: от целой дюжины только и остались, что те две выездные лошади, которые стоят сейчас перед нашей лавкой.

Вильмко Янко делает у нас покупки. Он мне как-то помог управиться с ящиком для кроликов, когда я хотел перебраться к Цетчам. Теперь я решаю отплатить добром за добро и держу его лошадей под уздцы и чувствую себя польщенным, потому что мне выпал случай караулить полублагородных лошадей.

Для господской кухни Вильмко Янко закупает тряпки половые, швабры, песок марки Макс и Мориц,чтоб чистить посуду, жидкое мыло, и, не желая осквернять лавочным духом баронскую карету, он на господский манер укладывает покупки в маленькую дорожную корзинку.

За мою деятельность в качестве грумаВильмко предлагает мне и моей сестре прокатиться в милостивойкарете. Мы залезаем в карету и величественно откидываемся на подушки, как делали при нас господа. Перед нами мясистый затылок Вильмко, сидящего на козлах.

На краю села Вильмко велит нам вылезать, и мы благодарим, как и положено воспитанным детям. Сестра говорит:

— Вот так бы все ехала и ехала до самого Гродка, — из чего можно заключить, что каждое осуществленное желание пускает в тебе корни, из которых произрастают новые желания.

Под дубамнас встречает Ленигков Юрко. Он снимает перед нами шапку и насмешливо спрашивает:

— Ну как, господин супруг и госпожа супруга, хорошо изволили прогуляться?

Очередная цитата из какой-то пьесы. Юрко повторяет ее, Юрко дразнит нас, мы в растерянности, под конец я взрываюсь и говорю:

— Шли бы вы, господин супруг, к своей супруге Ханке.

Мой отец стоит за потемневшим от непогод забором и слышит каждое слово.

В ноябре, когда из-за какого-то там передвижения небесных тел дневной свет резко идет на убыль, мать порой выбирает время, чтобы рассказывать нам истории о разных исследователях либо их путевые очерки, вычитанные ею где-нибудь в книге либо в журнале. Она рассказывает нам про эскимосов, которые пьют китовый жир и заправляют этим жиром лампы. Даже представить страшно, как бы это мы пили керосин на завтрак и на ужин.

Рассказывает мать и про то, как возникают лавины среди высоких гор и что лавина порой начинается с катышка, который не больше комочка ваты. Так вот, мне кажется, что гнев в моем отце растет так же стремительно, как лавина. На сей раз комочек ваты выглядит так: я нагрубил Юрко, то есть взрослому человеку.

На дворе лето, обеденный стол перенесен в старую пекарню, там прохладнее, чем в кухне. Сегодня на обед будет суп из вишен, толченая картошка с яичницей и первый в этом году салат из огурцов. Королевская еда! Мы садимся к столу. Отец с грохотом придвигает стул. Он свирепо глядит на меня и спрашивает:

— Ты чего сказал Ленигкову Юрко?

У меня разом пропадает голос.

— Чего ты сказал, я спрашиваю?

Я в ответ ни звука, и тут отец хватает стол, приподнимает его и опрокидывает. Та часть вишневого супа, картошки, яичницы, которая не пристала к нашему платью, покрыла каменные плитки пола в старой пекарне. Мать вместе со стулом заваливается назад и умирает. Я стремглав вылетаю из дому, бегу на лужок под дубами, прижавшись лбом к корявому стволу, плачу навзрыд.

Появляется жена нашего северо-западного соседа, появляется младшая дочь соседа западного, и обе меня расспрашивают, хотят узнать, не ушибся ли я. Я ничего не отвечаю, тогда они начинают меня ощупывать, но проходит еще какое-то время, покуда мой голос пробивается на поверхность из пучины горьких слез: наш-то опрокинул стол, а я просто сказал господин супруг,а мама опять померла.

Мое высказывание звучит туманно. Женщины требуют подробностей, но тут является детектив Кашвалла и забирает меня.

Бабусенька-полторусенька отводит меня в комнату к родителям. Родители сидят на кушетке, держатся за руки и алчут новостей, как жители осажденной крепости. Я входил в контакт с врагом, осадившим крепость.

— Чего они тебя спрашивали, это бабье? — любопытствует мать.

— Они спрашивали, что со мной.

— А ты чего ответил?

Я рассказываю, что я им ответил, и мать журит меня:

— Уж не мог во двор выбечь! Людям интересно, почему упал стол, они рады, если мы в убытке, а все потому как у нас есть лавка.

Лавка, лавка! Выходит, лавка будет решать и то, куда мне бежать в горе, выходит, соври я, лавка была бы только рада. Не понимаю я мир своих родителей, хоть убей — не понимаю.

Ханка чистит пол в старой пекарне и поет при этом: «О любви говорить не надо…»Яичница сверкает желтым, вишневый суп — красным. Будь я художником, я мог бы порадоваться на красочные переливы яичной желтизны, вишневой красноты, огуречной зелени. Но я не художник. Я забираюсь на сеновал и размышляю над тем, что дедушка называет брехня.Получается, что взрослым можно брехать. Я это еще в Серокамнице знал.

Тогда была война, и дедушка, мое божество, приехал к нам погостить, а потом должен был вернуться в Гродок. Я очень не хотел, чтобы он уезжал. Дедушка уже совсем собрался в дорогу, но я цеплялся за его тачку, плакал и кричал, и тогда дедушка загнал тачку обратно во двор. Дело было в мае, кукушка начала куковать, а мне уже давно хотелось увидеть кукушку, и Ханка, она тогда служила у нас няней, вызвалась сводить нас, меня и мою сестру, в лес и показать нам кукушку. Дедушка сидел на валуне у задней двери нашего дома, как сидел всегда, отдыхая после огородных работ, ну я и согласился искать кукушку. Мы пошли в лес, мы услышали там кукушку, начали ее искать, но не нашли, и тогда Ханка с горя показала нам вместо кукушки голубя-вяхиря.

Еще и по сей день, когда я вижу, как мимо окна моей лоджии стремительно проносится вниз по долине стая вяхирей, мне невольно вспоминается, как однажды эти голуби, сами того не ведая, обманули меня, потому что, когда мы вернулись домой, дедушки там уже не было.

А теперь, коль скоро воспоминания все равно занесли меня в серокамницкие времена, я начинаю перелистывать их, как страницы книги, полной разнообразных событий. «Событие — это то, что было, из событий складывается история», — наставлял нас учитель Дитрих из Серокамница.

Жил там старик Кухер, который не мог бы радоваться жизни, не выпивай он каждый божий день по пол-литра очищенной. Покупал он ее у моей американской бабки, садился прямо перед трактиром в придорожную канаву, пил маленькими глоточками, а развеселясь, наигрывал на горлышке бутылки: Кукушка одинока, беспечно я живу…