— Не-а, на фиг мне эта лестница, ни тебе поговорить, ни что.

Он соскальзывает со ступенек, глядит через дырочку в лавку, видит там женщин, которые пришли за покупками, и не успевает мать вымолвить хоть звук, как пивохлебы уже снова в лавке.

И вот однажды приезжает жандарм и прислоняет свой велосипед к стене нашего дома. На руле велосипеда висит парусиновый портфель для бумаг и бутербродов, две прищепки на раме удерживают саблю. Жандарм освобождает от прищепок свой меч, надевает портупею, велит коричневой овчарке Трефу лежать возле велосипеда, застегивает верхние пуговицы своего мундира, чтобы иметь совсем уж безукоризненно официальный вид, и распахивает дверь лавки, распахивает до отказа, дабы люди видели и понимали: в его лице порог лавки переступило само государство.

За это время шахтеры успевают припрятать свои бутылки. Жандарм здоровается, жандарм приветствует. Шахтеры благодарят, поглядывают на саблю, перемигиваются.

— И с чего это вы сюда припожаловали? — любопытствует жандарм.

— Продышаться малость, — отвечает Вилли Воссенк, а Карле Наконц впивается зубами в хвост жареной селедки.

— А на чем это ты уселся? — спрашивает блюститель порядка у Ханско Цитковияка.

— На чем же еще, как не на бочке с кислой капустой, — рапортует наш Ханско.

— Это антисанитария! — восклицает жандарм.

Прежде чем тучи успевают окончательно сгуститься, мать призывает отца, а отец весьма кстати вспоминает намек, полученный от учителя Румпоша: он приглашает зеленый мундир в гостиную, он подает пиво, они выпивают, а отец пытается тем временем отвлечь мысли жандарма от бочки с кислой капустой и заводит разговор о нынешнем лете, которое вроде как обещает быть неплохим, но именно лето перебрасывает мостик к опасной теме:

— Н-да, — говорит жандарм, — то-то и оно, что лето, жарынь, а человек сидит на бочке с капустой, и из него запросто могут выйти кишечные газы, а это против санитарных инструкций.

— Да-да, — покаянным тоном подхватывает отец, — правда ваша, — и приносит вторую бутылку пива, и жандарм пьет, а отец ждет, когда же пиво наконец подействует, и готов отжалеть третью бутылку, но тут жандарм говорит:

— Ну, я днями загляну еще разок для проверки. — И мирно уходит восвояси, а несколько дней спустя заходит для проверки, а когда он заходит, рядом с бочкой стоит Ханско Цитковияк, хрупает леденцом, а на боку у бочки мелом выведена надпись: «Сидеть запрещается!»

Мать закупает на пробу дюжину извозчичьих кнутов.

— Это еще зачем? — спрашивает отец. Он обуреваем вечной тревогой, что мать так и останется сидеть с товарами, которые закупает по наитию. Отец с его богатым воображением, вернее, антивоображением, горазд живописать те бедствия, которые еще не наступили. Он дрожит при мысли, что в один прекрасный день мать вдруг надумает торговать макаками, макаки, разумеется, не найдут сбыта, будут сидеть на полках, скучать, от скуки разнесут в щепы всю лавку, разбегутся, начнут лазить по дымовым трубам и демонстрировать добрым людям свой красный зад. А отвечать кто будет? Ясное дело кто: он, отец.

Постойте, а при чем здесь макаки? Мать заказала дюжину кнутов.

До сих пор босдомские крестьяне обходились без покупных кнутов. Вырезают из можжевельника, либо березы, либо ореха рукоятку, берут нитки в пучках, сплетают из трех пучков ремень,ремень пропитывают маслом, а потом вываливают в саже, пыли либо дегте.

Первый кнут приобретает у матери Блешка, по случаю торгующий и лошадьми: после истории с Пердункомон должен перед нами выслужиться.

Рукоятки закупленных матерью кнутов желтого, зеленого или красного цвета, а две так и вообще пестрят всеми цветами радуги.

Блешка становится перед дверью лавки, проверяет кнуты на гибкость и щелканье и выбирает кнут с пятнистой рукояткой, а вскоре и остальные крестьяне не могут обойтись без покупного кнута. «Жаражная штука эта мода, убей меня бох», — говорит Шеставича. А крестьян, которые сохранили верность березовым и ореховым рукояткам, мать называет старомодники.

А теперь настала пора объяснить, почему мы называем бабку с отцовской стороны Американка.Она обитает теперь на задней половине избы в Серокамнице, где мы раньше жили. А город, в котором Американкавыглянула на свет божий, зовется Гамбург. Она дочь портняжного мастера Люра. Из вас его никто не знает? Отец, например, спрашивает у каждого, кто хоть раз побывал в Гамбурге, не знаком ли он с такими Люрами.

Итак, бабушка растет-подрастает в Гамбурге, изучает у собственной матери ремесло белошвейки и не успевает разменять шестнадцатый годок, как уже рядом возникает дедушка Йозеф, сын шварцвальдского учителя, и этот Йозеф играет на фортепьяно, на флейте, на скрипке, на альте, поет, мастерит музыкальные инструменты, да еще вдобавок сам пишет музыку. Вера Йозефа в свои силы безгранична, он хочет благодаря своему искусству уехать в Канаду, где только и дожидаются людей, готовых идти вперед.

Когда я иду вперед, я прихожу туда, где раньше было вперед, а как только я пришел, передо мной лежит новая цель, до которой мне опять надо идти вперед.

— Юрунда все это, — говорит двоюродная бабка Майка. — Вперед — значит вовнутрь.

Я не понимаю и переспрашиваю, но больше Майка мне ничего не говорит.

Дедушка Йозеф с окладистой каштановой бородой перед отъездом в Канаду заказывает в Гамбурге у портняжного мастера Люра костюм, чтобы явиться в стране своей мечты элегантным и одетым по моде. Но в швейной мастерской Люра встречаются оснащенные любовными крючками взгляды бородатого Йозефа и Доротеи, пятнадцатилетней ученицы-белошвейки, причем пятнадцатилетняя Доротея с такой скоростью беременеет, что Йозефу перед отъездом приходится в срочном порядке жениться.

Итак, дедушка Йозеф уезжает в Канаду и в первом же любовном письме оттуда сообщает бабушке Доротее, что нашел себе job. [1]Бабушка Доротея не знает, что такое job, то ли собака, то ли лошадь, но тем не менее слово это незамедлительно начинает проникать в лексикон нашей семьи, а пока оно доходит до моего сорбского дяди Эрнста, он же муж тети Маги, job успевает превратиться в joppe, и моему отцу дядя Эрнст говорит примерно так: «Не нравится мне твоя joppa, я хочу сказать, мне бы неохота изо дня в день пекти хлеб».

Моя пятнадцатилетняя бабка Доротея между тем разгуливает с пузом и на вопросы гамбуржцев, какую работу подыскал себе там ее суженый, отвечает, что работы он никакой не нашел, зато нашел job. Но многие гамбуржцы поездили по белу свету, знают, что к чему, и говорят ей: job — это и значит работа. Никакая не работа, job — это и есть job, отвечает моя пятнадцатилетняя бабка. Причем я и мысли не допускаю, чтобы этот энергичный повтор она позаимствовала у некоей Гертруды Стайн из Парижа.

Из второго любовного послания бабушка узнает, что job дедушки — это пост мастера на фабрике, где делают пианино.

Но тут пятнадцатилетняя бабушка, наскоро отведавшая плотской любви, впадает в тоску, и на душе у нее становится тяжело, и она начинает проливать слезы, сперва украдкой, потом открыто, и она плачет, и слезы льются и льются.

Уж раз она замужняя, говорит бабушка, значит, ей надо быть в Канаде рядом с дедушкой.

Дедушка Йозеф посылает несовершеннолетней бабушке Доротее деньги на билет до Канады, и бабушка едет в Канаду на пароходе, и вместе с Йозефом они заводят там собственное хозяйство, то есть такое хозяйство, в котором Доротея должна быть хозяйкой, но какая из нее хозяйка, если ей только-только сравнялось шестнадцать. Когда усталый дедушка приходит вечером с работы, он вместо ужина находит дома рыдающую Доротею и понимает, что женился на несмышленом младенце, и чем ближе надвигается час, когда бабушке предстоит удвоиться, тем плаксивее она становится. Она боится, что умрет от родов и даже не повидает перед смертью своих родителей. С волнениями любви и зачатия она справилась лихо, а вот рожать она боится.

вернуться

1

Работа (англ.).