Моя мать вытесняет из Босдома галстуки на резинке и вводит вместо них так называемые самовязы. Но, к сожалению, самовязы тоже не сами завязываются. Шахтерам нелегко заскорузлыми пальцами вывязывать узел из полоски шелка, однако, с другой стороны, время и мода требуют, чтобы на праздниках разных ферейнов они являлись перед босдомской общественностью в полном параде. И снова моя мать знает; как подсобить беде: в продажу поступили такие штучки из целлулоида, они похожи на белых стрекоз без головы. На этой целлулоидной стрекозе можно вдали от шеи и от зеркала в тишине и спокойствии вывязывать свой воскресный галстук, а потом подсунуть его под отложной воротник воскресной сорочки. Белые целлулоидные стрекозы весьма облегчают жизнь, как зубы Отхена Нагоркова, которые можно чистить водой и солью на расстоянии от собственного рта.

Зато прогар получается на закупленных матерью пфенниговых сигаретах. Мать адресовала их молодым рабочим из имения, но те прозвали их лесной лапшой, а сами отдают предпочтение кнастеру,это дешевый листовой табак из города, который они сами нарезают, чтоб годился для трубки.

А пфенниговые сигареты оседают в магазине, но у моего сорбского дедушки не укладывается в голове, как это товар пропадает без толку. Вообще-то сигареты в его представлении — это гвозди для гроба,но теперь он принимается уничтожать лесную лапшу. Он засовывает их глубоко в рот под серебристые седые усы, он увлажняет их своей слюной, и сигареты приобретают коричневую окраску. Дядя Филе украдкой хлопает себя по ляжкам, посмеивается и шепотом говорит нам:

— Он у нас не просто курит, он их жует и глотает.

Коммерческий промах с сигаретами Американкаиспользует для того, чтобы исподтишка за спиной поносить свою невестку. Она рассказывает нам, детям, что знавала некогда одного работящего человека, и была у того человека жена, которая покупала в хозяйство много лишнего, и излишки пропадали без толку. Короче, жена обеими руками выбрасывала на ветер деньги, с трудом добытые мужем. Одна из тех морализирующих историй, которые можно найти во всех хрестоматиях всех времен — и так до скончания века. Если под работящим человеком подразумевался мой отец, то бабкина история неверна, а если под женой, которая обеими руками выбрасывала деньги на ветер, подразумевается моя мать, то история тем более неверна.

Мы пересказываем эту историю нашей матери, и правильно делаем. Мать бледнеет, но плакать не плачет и падать не падает, а только говорит: «Вот уж не думала не гадала». Но бабушке она не говорит по этому поводу ни слова, она проглатывает упрек Американки,она дает ему окуклиться.

Мы, дети, догадываемся, что у Американкинет ни малейшего права шипеть на мать за спиной.

Наша мать не только управляется с лавкой, она еще шьет костюмы для нас, мальчиков, платья для моей сестры и для Ханки, обшивает и бабусеньку-полторусеньку. Мать не может допустить, чтобы носильные вещи для семейства шились кем-нибудь другим, а то и вовсе покупались в готовом виде, и все эти рюшки-бантики она фабрикует по вечерам, после закрытия лавки. Причем точного времени закрытия у нас не существует: покупатели, которые забыли наведаться днем, входят через дверь дома, даже и в девятом часу, мать никого не прогонит, не обслужив.

И лишь поздно ночью мать, как вам уже известно, может позволить себе подкормить свою душу, эту ненасытную синюю птицу. У других людей есть бог, но моя мать не ходит в церковь, я никогда не слышу, чтоб она молилась или распевала хоралы. Бог у нее встречается только в устойчивых оборотах речи, например: «Господи Сусе! Кузнечиха-то спьяну в пруд сверзилась!»

Не знаю, что я заведу себе в будущем: душу или бога. Бог не такой ненасытный, как душа. Бабусенька-полторусенька ублажает его, только когда у нее есть время и охота. В таких случаях она водружает большие очки на свой маленький носик, заглядывает в молитвенник, поет сперва по-сорбски, а потом по-немецки, чтобы и мы, дети, могли подтягивать: «Ликуй от радости, дщерь Сиона…»

Свет керосиновой лампы падает на круглые стекла очков и отбрасывает зайчиковв бабушкины глазницы. Может, в этих зайчикахи сидит бог, к которому визгливым голосом взывает бабусенька.

Дедушка выезжает на боге и на черте, как на парной упряжке с «тпру» и «н-но». В церковь он не ходит. «Чего мне пастор набрешет, я допрежь него знаю». Дедушка общается с богом напрямую. Посеяв овес, он говорит богу: «Вот так! А теперь спрысни это дело дожжиком!» — и задирает голову к небу, не видны ли уже дождевые облака.

Когда бог не делает того, о чем его просили, дедушка просто-напросто перестает иметь с ним дело. Тогда он говорит: «Черт бы побрал эту погоду!» или «А чтоб тебе черт в глотку наложил!» — это если дедушке попадается человек, который еще больше любит деньги, чем он сам. А немного погодя он может сказать тому же самому человеку: «Гляди в оба, как бы тебе господь ноги из задницы не выдернул!»

Бог и черт работают для дедушки от одной фирмы, причем работают в тесном сотрудничестве и взаимозаменяемы, они как ветер и облака, как солнце и жара, как дождь и снег, как буря и засуха. «Какой-то дьявол нассал мне ночью в ухо», — говорит он поутру, когда замечает, что со слухом у него не все в порядке.

У отца бога вообще нет, а душа если и есть, то маленькая, которую накормить легче легкого.

Бог Американкине иначе как фонарщик. Он просвещает.Раз в неделю к ней приходит деревенский пастор, и она жалуется ему, что вечно должна сидеть в плетеном стуле либо в постели, а ей так хотелось бы свободно передвигаться и утолять свое любопытство. Вечно, вечно, вечно в плетеном стуле, господин пастор, so sitting in the chair, это и вам не пришлось бы по вкусу, господин пастор.

— Бог испытывает вас, — говорит ей пастор и достает из кармана воскресный листок.

Американкачитает, о чем пишет ей бог через посредство своей типографии в Берлине, и чувствует себя после того просвещенной и требует, чтобы и мы тоже читали воскресный листок и просвещались. Мы дети воспитанные, мы благодарим, но листок по возможности стараемся забыть. Бог Американкисостоит в родстве с богом учителя Румпоша: он хочет нас поучать.

В Гродке мать подсмотрела новую прическу для школьниц и попросила своих кумпанок показать, как ее надо делать, чтобы украсить этой прической мою сестру. Значит, так: все волосы надо разделить на пятнадцать-двадцать частей, из каждой части сплести косичку, а все косички соединить в один венок. Венок должен лежать сантиметров на пять выше девчачьих ушек, а сплести его надо так, чтобы не было видно, где он начинается и где кончается. Хитрая прическа, ничего не скажешь. Моя превосходная мать берется за дело с присущей ей точностью и уже через несколько дней приходит к выводу, что женщины, у которых она позаимствовала прическу, делают ее чересчур бездушно,чересчур туго, тогда как волосы должны оставаться пышными и ароматными, чтобы косички выглядели как локоны.

Моя сестра, которая теперь тоже ходит в школу, не в состоянии сама сделать такую сложную прическу. Она стоит прямо, как солдат, возле кухонного буфета, и ее волосы разделены на маленькие пучки. Читать она еще не умеет, но она должна уже учить церковные тексты. Заплетая сестренке косички, мать одновременно помогает ей заучивать тексты. Молитвенник лежит на выдвинутой доске кухонного буфета, и моя мать глядит попеременно то на голову моей сестры, то в молитвенник. Сестренке уже до смерти надоело заучивать песни. «Иисус, мое упование, — всхлипывает она, и еще: — Спаситель мой жующий».

—  Спаситель мой живущий, — поправляет ее мать.

— Почему? — спрашивает моя сестра и всхлипывает.

Звякает колокольчик, мать идет обслужить покупателя, сестра нагибается погладить кошку Туснельду, и пучки волос на ее голове перемешиваются.

Мать возвращается, ругает сестру за то, что та свела на нет ее усилия. Сестра опять начинает всхлипывать и декламировать: