«Шеставича — это наша оппозиция», — говорит председатель местного отделения социал-демократической партии Эрих Шинко. Оппозиция, состоящая из одного-единственного человека, — это большая редкость.

Стрельба в честь Иванова дня, само собой, должна производиться из луков, на этом настаивает оппозиция в лице Шеставичи, но велосипедисты не желают его слушать, они желают пулять в мишень из малокалиберки пулями для шестимиллиметровки.

Ферейн, как мне объясняют, состоит прежде всего из председателя, затем из письмоводителя, казначея и юбилейного комитета. Все они, можно сказать, вдвойне члены ферейна, остальные же просто рядовые члены, потому что их завербовали либо они сами завербовались, а теперь обязаны делать все, что надумает правление и что оно решит. Если же рядовым членам не понравится какое-нибудь решение и они не захотят его выполнять, правление и само все выполнит, а считаться будет, что выполнил ферейн. Лихо придумано, не правда ли?

Постоянный юбилейный комитет велосипедного ферейна состоит главным образом из Фритце Душкана, и даже когда перед очередным праздником из-за обилия дел в него вводят еще трех-четырех членов, он все-таки главным образом состоит из Фритце. Душканов Фритце, как считается у нас в степи, не мастак по письменной части, говорить он, между прочим, тоже не мастак, зато он более чем мастак, когда надо разъезжать и добывать. Он добывает пьесы и куплеты для разных торжеств, когда тексты не поступают вовремя, он может сгонять за ними аж в Лейпциг. Из Лейпцига он привозит и все прочее, чего еще не хватает: гвозди для флажков, настольные вымпелы, отпечатанные приглашения, книги для протоколов, значки и велосипедные шапочки.

Но теперь вернемся к нашему празднику. Впервые после войны в Босдоме должна быть карусель — мы-то говорим курасель— и палатка для игры в кости. Этого желает правление, чтобы дети, народившиеся за войну, не прошли конфирмацию, так и не повидав курасели.Рыботорговец из Дёбена — мы называем его Оалекеном — тоже должен принять участие в торжествах.

Юбилейный комитет в лице Фритце заявляется к нам, сидит на кухне, пьет, подняв пивную кружку как скипетр, и внушает моей матери, что не мешало бы и ей поприсутствовать во время праздника на площади Четырех липс выпечкой и прочими сладостями. Внушениесильно смахивает на приказ, я бы даже сказал, на угрозу: «Коли-ежели вы не захочете, мы у вас покупать перестанем, на вашей лавке свет клином не сошелся». Черные угрозы такого рода неизменно омрачают небосвод моего детства. «Разговаривайте с людям вежливо, — внушают нам родители, — не то они к нам в лавку не придут и мы все помрем с голоду».

Моя сестра и я то и дело кланяемся и шаркаем ножкой, мы здороваемся с каждым встречным, попробуй не поздоровайся — брани не оберешься, вот почему мы предпочитаем здороваться на улице и в поле со всеми подряд, будь то сгорбленный старичок или огородное пугало. Мы знай себе здороваемся: «Здрасте! Здрасте!» Лавка, лавка, лавка!

Мысль о том, что мне придется умереть с голоду, если люди перестанут у нас покупать, родители внедрили глубоко в мою душу. Но по науке никакой души нет, а если я скажу, что родители вогнали страх мне в кровь, это тоже будет ошибочно, потому что там, где речь идет о крови, рукой подать до расы, как полагают некоторые премудрые критики. Значит, страх умереть с голоду был загнан мне в психику, так, что ли? Но существует ли психика, если не существует душа? Да или нет? Нет или да? Если ответ будет отрицательный, значит, с точки зрения естественных наук психологи не более как фантасты.

Внушенный мне родителями страх, что мое существование целиком зависит от благосклонности ближних, сопровождал меня до зрелых, до писательских лет, ибо и остальные старшие неукоснительно освежали его. «Помни, — талдычили мне, — все, что ты пишешь, ты пишешь лишь благодаря мощи Союза по установлению социальной справедливости.Ты живешь на деньги рабочих!» И я был отменно вежлив с товарищами по союзу, даже когда они говорили мне что-нибудь обидное, и я был приветлив с моими читателями и отвечал на их письма, даже на самые гнусные, даже на те, где меня поливали грязью. И я учтиво отвечал на приветствия, и я во всем повиновался своим читателям, пока моя возлюбленная не начала дразнить меня, обзывая невротиком нижнесилезской выпечки.И наконец ценой усилий, потребовавших два-три года, я избавился от страха умереть с голоду, которым некогда отяготили меня родители, превратив в такого же раба их лавки, как и они сами.

Но теперь давайте вернемся к Душканову Фритце. Фритце должен раздобыть на лесопилке доски, должен нарубить в лесу жердей. Для площади, где состоится гулянье, нужны столы и стулья. Фритце должен объездить округ, посетить правления других велосипедных ферейнов и убедить их вместе с рядовыми членами принять участие в босдомском празднестве. Это необходимо, потому что трактирщица Бубнерка желает знать, сколько ей заказать бочек пива, чтобы потом не опростоволоситься.

Первые люди, которые появляются на месте будущего гулянья, свидетельствуя, что Иванов праздник из теоретической стадии шагнул в практическую, — это владелец карусели, именуемый нами Фриц-Курасельщик,и его семейство. Он прибывает с жилым фургоном и с багажным фургоном, а багажный фургон — это та почка, из которой впоследствии огромным цветком среди площади произрастет карусель.

У нас дома тоже радеют об успехе праздника. Родители изъясняются друг с другом в повышенных тонах. Тончайшая пленка отделяет их разговоры от семейного скандала. Сколько пирожных должен испечь отец? Стоит пойти дождю, и дальние ферейны на праздник не явятся, и нам придется две недели подряд есть одни пирожные. Мою мать это не так уж и пугает. Она подбадривает отца:

— Ты никак хочешь поставить на площади палатку без пирожнов?

Но моего отца именно это выводит из равновесия. Он не желает две недели питаться одними пирожными, как не желает и предстать перед людьми трусоватым торговцем.Общественное мнение — божество моего отца; спастись от него, и то ненадолго, он может лишь с помощью приступов безудержного гнева.

Моя мать всецело поглощена идеей познакомить босдомцев с вращающейся птицей — забавой, без которой не обходится ни одна ярмарка в Гродке. Это такая азартная игра. Берут деревянный круг размером с подставку для торта, делят его краской на двенадцать секторов, и в каждом секторе выписывают номер. В центре круга на деревянном столбике стоит деревянная птица, то есть это только так говорится: стоит, ведь ног у птицы нет, зато в теле есть металлическая букса, которая дает ей возможность крутиться на столбике; стоит шлепнуть птицу по клюву либо по хвосту, как она начинает вертеться, повертевшись, где захочет, там и остановится, как экзаменатор, возле цифры, уставит в нее клюв и соображает, склевать или не склевать. Чем выше число, тем слаще сласти, которые причитаются игроку, если, конечно, он уплатил за свое право толкнуть птицу.

— Вот то-то люди глаза вытаращат! — говорит моя мать. Но на данный момент птица еще не существует, мать только что в качестве идеи поручила ее заботам каретника Шеставичи. Шеставича принял поручение с превеликой охотой. Уж раз ему не заказали деревянную птицу для прицельной стрельбы, потому что не желают стрелять из луков, Шеставича, будучи оппозиционером, повергнет в изумление босдомских велосипедистов при посредстве пляшущей птицы.

В пятницу перед праздником заказ готов. По птице сразу видно, что сработал ее именно Шеставича. На лице у матери — растерянность. Шеставича объясняет, как он наломал хребет с энтой птицей,чтобы воплотить материну идею в жизнь. Ловко орудуя долотом и фрезой, Шеставича поначалу изготовил настоящего имперского орла с распростертыми крыльями и гневным взором, но создание Шеставичи вступило в конфликт с законами равновесия, оно падало носом вперед, слишком тяжек оказался его гневный взор. Шеставича убрал малую толику гнева, но тут орел начал заваливаться назад. Шеставича подкоротил и подузил хвост, но тогда орел начал заваливаться на бок, сперва на правый, потом на левый. Шеставича подрезал орлу крылья, и с этой минуты произведение искусстваначало смахивать на те изображения птиц, какие встречаются в пещерах первобытного человека. Шеставича и сам почувствовал, что дело неладно, и начал спасать своего орла с помощью краски. К сожалению, наш добрый Шеставича и в этом оказался не так силен, как он о себе полагал, в результате птица приняла вид первобытного зеленого дятла, который зачем-то искупался в ржаво-красной золе от бурого угля.