С Гёте не так легко справиться, как с Тарзаном. Его жизненные наблюдения, как я вскоре убеждаюсь, описаны языком, весьма и весьма далеким от того, который навязывает нам школьный учебник. А уж от босдомского языка он отдален, прямо как Толстая Липа от Гулитчской колокольни.

Заглядывая сегодня в учебники моих внуков, я убеждаюсь, что язык Гёте и глав учебника, каковые из чисто педагогических соображений написаны целым авторским коллективом, отделены один от другого, как Босдом от окружного центра Гродок. Я не собираюсь хаять тексты коллег-писателей, помещенные в тех же учебниках, но позвольте мне по крайней мере посмеяться над моими собственными текстами и сопроводить их кисло-сладкой усмешкой. Нет, нет, с языком там все более или менее в порядке, но некоторые из текстов толкуют о человеке будущего,который, как мне казалось несколько десятилетий назад, уже выступал нам навстречу из мглы этого самого будущего. Не знаю, в чем причина, то ли у меня зрение с годами ослабло, то ли сам я перестал быть утопистом, но только этот человек, если допустить, что он действительно существует, до сих пор скрыт за голубой завесой грядущего. Ну и лады.

— Как у тебя дела с Гёте? — время от времени справляется учитель Хайер. Его вопросы меня подгоняют, я не хочу разочаровать своего учителя, и я читаю, читаю, принуждаю себя читать, а через то, чего не понимаю, просто перескакиваю, но именно в этих непонятных местах содержатся, как правило, рассуждения, которыми досточтимый Гёте сопровождает только что описанные события. В книге слишком мало action, [14]как сказала бы по этому поводу нынешняя американо-немецкая молодежь.

Наконец приходит день, когда я дочитал книгу до конца. Я докладываю об этом господину учителю, и тот желает знать, как я понимаю заголовок Поэзия и правда.Об этом я как раз и не подумал, но в те времена я вообще не долго думаю над своими ответами.

— По правде все, что написано в книге, — поэтическая выдумка! — бойко рапортую я.

Хайер никоим образом не удовлетворен.

— Как раз наоборот, — говорит он, — описанные события правдивы, а вот разговоры, которые он вел или слышал в дошкольном возрасте, все сплошь выдуманы. Можешь ли ты, к примеру, вспомнить, какие речи вели с тобой взрослые, когда готовили тебя к тому, что тебе пора ходить в школу.

— Не пойдешь учиться, будешь побирушкой, — говорила моя мать.

А я думал: вот бы хорошо, нищим многое разрешено, чего мне нельзя, им можно лежать в канаве, когда меня заставляют идти домой и обедать пареной брюквой и все такое прочее.

Хайер требует, чтобы я рассказал одноклассникам о прочитанном. Возможно, он надеется, что мой рассказ сработает как реклама, что все школьники пожелают прочитать Поэзию и правду,свидетельствуя тем об успехе его педагогических методов.

К сожалению, я не оказываюсь тем пропагандистом трудов Гёте, каким хотел бы меня увидеть учитель Хайер. Я рассказываю своим одноклассникам, что Гётевы старики были сильно из себя благородные,что его бабушка, допрежь померла, успела подарить маленькому Вольфгангу взаправдашний кукольный театр,прямо играй не хочу. Далее я рассказываю, что молодой Гёте сызмальства сочинял стихи, соревнуясь со своими одноклассниками и еще что Вольфганг-малолетка,едва дописав стих до конца, знал, что евоный стих лучше, чем стихи остальных ребят. Нелегко рассказывать так, чтобы мои одноклассники могли составить себе представление о Вольфганге-малолетке.Хайер то и дело перебивает меня и задает вопрос: «А что это значит?» Для Хайера все, что я рассказываю, значит совсем не то, что я прочел. Я говорю:

— Это значит, молодой Гёте сильно из себя воображал, будто он лучше всех.

— Нет, это значит совсем другое, — говорит учитель Хайер, — это значит, Гёте еще мальчиком предчувствовал, что станет великим поэтом.

— Это, между прочим, и я предчувствую, — заявляю я на изысканном немецком языке, и весь класс смеется. Учитель Хайер опять хочет возразить, но почему-то не возражает, а вместо того задумывается и вообще перестает слушать, и тогда я рассказываю про Гётиного дедушку, который, когда вечером выходил поработать в саду, непременно надевал перчатки. Учитель Хайер больше не спрашивает: «А что это значит?» Он предоставляет мне говорить дальше.

В общем, с внешней стороны все вроде бы прошло вполне благополучно, но вот с внутренней что-то у нас с Гёте не вытанцовывалось. До зрелых лет я больше не думаю ни про его поэзию, ни про его правду, поскольку испытываю серьезное подозрение, что все им написанное означает совсем не то, что стоит на бумаге. А коли так, лучше его вообще не читать. Вот до чего довел меня Хайер своими вопросами, хотя, конечно же, хотел мне добра.

А теперь наши студенты поступают со мной так, как я когда-то поступил с Гёте. Они пишут мне: «С тех пор как мы проходили ваш роман о мальчике, который узнал, кто его отец, лишь когда пошел в школу, и наш учитель то и дело заставлял нас объяснять, что это значит с точки зрения идеологической, а это — с социологической, а это — с экономической, я в руки не беру ваших книг. Вы ведь не станете отрицать, что многое из написанного вами — это обычные шутки и истории, которые могут произойти с любым человеком, нас же заставляли выискивать в этих забавных историях идеологию и социологию, а поэзию с нас никто не спрашивал, и это было очень противно. Никогда в жизни не прочту ни одной книги Эзау Матта. Ни за что».

Я поостерегусь тыкать в виновных указующим перстом. Мы живем покамест в такое время, когда за критически указующий перст можно и схлопотать по шее, и я уповаю лишь на то, что студенты, которые поклялись никогда больше не иметь дела с моими книгами, не узнают, что я вполне понимаю отвращение, внушаемое им моими литературными трудами.

Гёте не оставлял меня в покое до начала июня. Я прозевал весну, не насладился увеличением дня, не порадовался солнечным лучам, которые вечером озаряют верхушки сосен на околице, отчего все наше село выглядит словно картинка в книге сказок. Для меня дни стали длинней лишь затем, чтобы я мог читать по вечерам и, следовательно, поскорей отрапортовать учителю Хайеру: «Готово!»

— Не дело столько читать! — говорит баба Майка. — Я тоже читала, как помоложе была, время тебе дадено, чтоб самому жить, а ты его на книжки тратишь.

Моя мать упорно называет Майку: «Совсем простая баба, устарелая, у ей даже штанов под юбкой нет». В Модном журнале Фобахаи в Шпрембергском вестникепрямо так и сказано: чтение просвещает. Чем больше читаешь, тем лучше. Учитель Хайер того же мнения, моя мать за полночь не расстается с книгой, я и сам не даю веры Майкиным словам. Хотя много лет спустя я приду к выводу, что Майка была не так уж и не права.

Впрочем, независимо от всего вышеизложенного в начале июня объявлено, что числа около двадцать четвертого в Босдоме будут справлять праздник, Иванов день. Как гласит молва, война и первые послевоенные годы не давали босдомцам возможности разместить этот праздник где-нибудь среди рабочих дней. Нигде — ни в Гродке, ни в Форште, ни в Хочебуце — не отмечают Иванов праздник, он принадлежит только нам, босдомцам. Если верить той же молве, Иванов день отмечали еще во времена рыцарей-разбойников. Босдомцы, говорится далее, приручили нескольких таких рыцарей, вот те-то и праздновали день, с которого год начинает снова клониться во тьму. Для этих рыцарей темное время все равно что уборочная страда, в темноте сподручней грабить.

Каретник Шеставича производит свой род по прямой линии от этих рыцарей. Учитель Румпош пытается ему втолковать, что этого не может быть, что сорбы никогда не имели отношения к рыцарям-разбойникам. Шеставича сердито фыркает на эти слова, никакой он не сорб, он немец, он даже пангерманец.

Древний праздник рыцарей используют теперь члены Велосипедного ферейна «Солидарность», чтобы организованно повеселиться в день, когда начинается лето. Шеставича и на это сердито фыркает. Уж коли на то пошло, утверждает он, праздник рыцарей-разбойников должен отмечать военный ферейн. Но в Босдоме такого ферейна нет, он обосновался в Гулитче, соседнем селе, и единственный член ферейна из Босдома — это сам Шеставича, а его никто не уполномочивал отнимать у босдомцев их законный праздник.

вернуться

14

Действия (англ.).