Добыть от крестьян какие-либо сведения о поджигателях нет никакой возможности». В селе Спасском «дом, где помещается урядник, сожжен, после чего урядник не мог себе ни у кого из крестьян найти квартиру» (дело 1902 г. № 217).
Жандармские власти не видели, а верней, сознательно не хотели видеть, что дело было не в шайке, а в том, что вся крестьянская масса, весь обездоленный народ не мог дальше сносить нищеты и гнета и поднимался на борьбу.
Начало революционной работы в Спасско-Александровском было положено еще в 1894 году, когда мною был организован первый подпольный кружок. Члены этого кружка, крестьяне Иван Кагин и Федор Вдовин, попали в 1897 году в тюрьму за найденную у них нелегальную литературу: «Пауки и мухи» К. Либкнехта, «Кто чем живет» Дихштейна и др.
Ко мне подходит весь седой — как обомшелый пень — старик Игнат, вглядывается слабыми щурящимися глазами и крепко пожимает руку.
— Помнишь меня, Алексеич?.. Я — Игнат…
Игнату семьдесят лет с залишком. Он — единственный из «стариков» революционного кружка, доживший до сегодняшнего дня.
— Ну, как не помнить, — говорю я. — У тебя же в избе собирались читать «Хитрую механику».
— Вот-вот, — смеется добродушно Игнат. Серое лицо его, исковырянное морщинами, приходит в движение. И курни бровей добродушно ноднимаются на лоб.
— Меня из-за этой самой «механики» жандармы на допрос тягали… Я говорю, что грамоте, мол, не обучен, азов не разбираю. А жандармский в ответ: «И не надо грамоту разбирать, чтобы против царя бунтовать. Какие книжки в твоей избе читали?» Притворился я непонимающим, вроде Ивана Бесхфамильного… Какие, говорю, книжки?.. Ну, побаски всякие… Еруслана Лазаревича читали… Бову-королевича тоже… Затопал следователь: «Ты, говорит, мужлан, глаза нам пылью не пороши!.. Знаю я, какого Бову-королевича…»
Взмывает общий смех… Молодчина Игнат! Ловко придумал.
От разговоров о революционной работе невольно переходим к воспоминаниям о взаимоотношениях с помещиком Николаем Сергеевичем Ермолаевым.
При так называемом «освобождении» крестьян, которое, как выразился Ленин, было «бессовестнейшим… грабежом крестьян, было рядом насилий и сплошным надругательством над ними»[1], деревня Спасско-Александровское получила так называемый «нищенский надел». Арендная цена на землю дошла потом до двадцати четырех — двадцати шести рублей за десятину, часть земли брали исполу и с отработками, а сверх всего прочего за прогон скота по барской дороге отрабатывали Ермолаеву шестьдесят десятин.
— Арифметика немудреная, — говорит, придвигаясь ко мне, бывший ученик Василий Гришин, теперь русобородый крепкий мужик. — Вот у меня шесть десятин посева. По старому времени я одной аренды должен был уплатить сто пятьдесят шесть рублей. Это не считая других поборов… Разве можно было хозяйствовать?..
*
Мягкий августовский вечер. Час поздний, завтра надо рано подниматься на работу, но деревня не спит. Комсомольская молодежь расходится из избы-читальни после кино. Полная луна, ныряя в перистых облачках, роняен мерцающие блики на крыши изб и придорожные вербы! Высокий, деревянный журавель над колодцем тускло светится.
Сидим на завалинке избы Стенина. Сам Стенин — партиец, секретарь сельской ячейки, рядом с ним — Антон Чиркин, беспартийный, работник кооперации, и несколько других товарищей.
Помню Антона высоким, бледным подростком с голубыми глазами и вьющимися льняными волосами. Сын пастуха, он с двенадцати лет работал поденно у Ермолаева на молотилке, где плата была: подросткам — двенадцать-пятнадцать копеек, женщинам — пятнадцать-восемнадцать копеек и мужикам — двадцать-двадцать пять копеек в день.
Всегда в лаптях и старом коричневом зипунишке, Антон по вечерам забегал в школу за книгами для чтения и на занятия, которые устраивались мной для подростков особо. Мы вели недозволенные беседы о природе (о происхождении земли, животных и т. д.), раскрывали страницы истории человечества, обсуждали вопросы современной политики, вообще творили запрещенные дела.
И тогда же либерал и прославленный земский деятель Ермолаев, как только обнаружил, что задеты интересы его особы как помещика, не замедлил на правах попечителя школы вызвать меня к себе. Я не счел нужным идти к «магометовой горе», и гора сама непрошено ввалилась в мою комнату. В суконной поддевке и с тростью в руке, не снимая круглой серой каракулевой шапочки, Ермолаев внезапно явился ко мне в квартиру и немного нараспев, гнусавя, такова уж у него была манера разговаривать, с барской спесью, надменно и ле-нивенько пригрозил:
— Э-э-э, знаете, я должен вас предупредить. Вот ваши ученики Чиркин и Кагин сеют смуту среди моих рабочих. Э-э-гм. Они говорят, что не надо-де постов, что посты-де выдуманы ради выгоды богатых людей, ну, словом, ведут пропаганду. Гм… Как хотите, я этого не могу допустить.
Предупреждение не осталось пустой словесной угрозой. Вскоре на меня были посланы доносы местных попов. И вместе с тем последовало со стороны Ермолаева «сообщение» обо мне предводителю дворянства Луландину. Тот снесся с губернатором князем Мещерским, и я в двадцать четыре часа по распоряжению губернатора вылетел из школы за неблагонадежность. А через год я был арестован жандармами в связи с найденной при обыске у крестьян нелегальщиной.
Много воды утекло с той поры. Теперь, сидя на завалинке, мы беседуем уже о том, как поднять в нашей освобожденной от ига помещиков и капиталистов стране сельское хозяйство, укрепить смычку рабочих и крестьян, поднять культуру, говорим о кооперации, о формах работы в деревне.
Антон — отец крепкой семьи, может быть дед. У него умные, выразительные глаза, окладистая с завитками борода.
Статный и красивый мужик!
— Сейчас вот партией брошен лозунг — «лицом к деревне», — говорит он. — Это хорошо. Какой же помощи ждем мы отгорода? Первым делом — надо машины, агрономию… Ведь мы до сих пор ведем хозяйство, по трехполке. Злаки на полях высеваем те же, что и тридцать лет назад: рожь, овес, картофель, просо, вику, кое-где подсолнух. Даже травосеяния не ввели. Пора перейти к многополью. Вот Смирновка уже вынесла постановление о введении четырехполья. Тот же вопрос на повестке дня и в Спасском…
Сделав передышку и видя, что все сидящие выражают согласие, Антон продолжает:
— Первая беда, мы далеко от центра. Агроном до нас скачет два месяца, вот я сам теперь вместо него читаю агрономические книжки и делаю доклады.
— Ну, отдаленность скоро будет ликвидирована, да и не в ней дело, — деловито замечает Стенин. — В районе поднят вопрос о прикреплении нас к другому центру.
— Правильно, — соглашается Антон. — Вторая беда, как быть с машинами? В одиночку их не приобретешь. Мы с братом — он предсельсовета — надумали организовать коммуну. По нашей наметке выходит примерно двадцать три хозяйства. Эх! «Фордзон» бы нам! Сплю и во сне вижу «фордзон»!
Кто-то около добродушно смеется:
— Далеко, Антон, ты диску мечешь!
— Да, коммуна — дело трудное, — веско замечает скупой на слова и серьезный Стенин. — Надо начинать полегче, поменьше разговоров да побольше дела. Наговорить можно много: ты мне скажешь сто хороших слов, а я тебе двести еще лучше… Надо начинать с производственной артели.
— Что же, можно и артель, не возражаю, — соглашается Антон. — А без фордзона никак не обойтись. Вот наладим все сообща, да так разделаем под орех свою жизнь. Неужто зря столько лет по тюрьмам маялись? Да всякие горизонты рисовали? А?..
Антон запускает руку в пышную с завитками русую бороду. Он весь преображается от наплывших мечтательных мыслей. В мягком отсвете луны видны вспыхивающие огоньки глаз. Я любуюсь им. Красавец Антон! И невольно вырывается:
— Ты, Антон, в партии?
Антон сразу тускнеет, говорит;
— Нет, не в партии. — И с оттенком виноватости добавляет: — Как-то не выколосилось у меня!..
*
Пять лет прошло со дня свидания. В 1930 году, в разгар коллективизации, я снова еду по знакомым местам в Спасско-Александровское. Горячее рабочее время. Два дня безрезультатно ходил я на извозчичью биржу. Трудно, почти невозможно добыть в Пензе лошадь. На третий день мне, как говорится, повезло. Я нашел извозчика с рессорной пролеткой и хорошей породистой лошадью. У извозчика вид городского интеллигента. Снова поля, скирды, ометы.