Изменить стиль страницы

Мнимый мексиканец Леандро улыбается настоящему мексиканцу Инфанте, прикидывает «за» и «против» и думает, что не все в этом деле ясно и понятно, например, если вдруг клиент захочет сделать кубинку проституткой в Мехико… И кто гарантирует, что он отдаст остальные триста долларов, когда она отсюда уедет. Так думает Мексиканец, слушая другого мексиканца, но о своих опасениях помалкивает и наконец, улыбаясь, говорит: «Решено, по рукам, – все будет в порядке». Что с ней потом случится, ему наплевать, а двести долларов задатка очень неплохие деньги за такую ерундовую услугу. «Тогда по рукам», – говорит настоящий мексиканец без тени улыбки. Маленький толстый мексиканец с большими усами а-ля чарро и с массивными золотыми часами на левом запястье.

Того, о чем говорили Леандро Мексиканец и мексиканец Инфанте, Моника не знает и никогда не узнает. Она не может знать и того, о чем сейчас толкуют Мексиканец и супружеская пара, но позже ей об этом расскажет Малу, которая дружит с этим кубинским сводником.

Мексиканец полагал, что поручение иностранца окажется легко выполнимым, да не тут-то было. Женщины, с которыми он затевает разговор, недоверчиво молчат, побаиваются, а те, что согласны, совсем не блондинки и не с голубыми или зелеными глазами. В конце концов он вспоминает о Милагрос, жене Эрмеса, сутенера при собственной супруге и, кроме того, устроителя подпольной лотереи.

Он назначает им свидание на углу отеля «Абана либре», где проживает клиент, и деловито, не переставая улыбаться, излагает условия сделки. Говорит о состоятельности иностранца и о его в общем серьезных намерениях. «Он человек денежный и у себя там очень влиятельный, я головой за него ручаюсь», – говорит он и смотрит в сторону дома Моники, но ее не видит, потому что солнце слепит глаза. Она же их видит отлично. Эрмес стоит нем и недвижим, как статуя, а Милагрос, напротив, машет руками, расспрашивает, интересуется подробностями: в каком, мол, районе Мехико предоставят жилье. «Да, да, конечно в центральном районе». – «Надоело тут в дерьме сидеть, в Гаване. А дом-то будет хороший?» – «Лучший из лучших, классный, со всеми игрушками и удобствами». Милагрос спрашивает, не псих, не извращенец ли этот человек, не из тех ли, кто любит всякие непотребства и даже охоч до скотоложства, но в этот момент стайка воробьев срывается с деревьев возле базара и, чирикая, проносится над их головами к отелю. Они смотрят вслед птицам.

«Паразиты воробьи, только и знают, что пищат да гадят», – говорит Мексиканец. «Ладно, а мне-то какой прок от всего этого?» – вдруг кричит Эрмес и машет руками, как веслами. Конечно, он не столь литературно выразился. Скорее всего, он сказал: «А мне с этой хрени что обломится, а?», потому как Эрмес вышел из портовых низов, где речь отличается (ненамного) от речи, скажем, инженера, но это в целом не столь важно. Главное то, что Эрмес выражает недоверие к сделке и хочет знать, чем сам он тут может поживиться.

Со своего балкона Монике не узнать, как закончился разговор, который вели ее знакомые. Она видит лишь стайку воробьев, вспорхнувшую с деревьев, и энергичные жесты Эрмеса, но тут раздается телефонный звонок в ее квартире.

Звонит Малу: «Иду к тебе». Малу не говорит «Ола, привет, как живешь, это я». Эти слова, начинающие всякую телефонную болтовню, тут не нужны, и Моника ограничивается ответом: «Давай, жду», потом опять выходит на балкон, но Леандро и его друзья уже ушли.

Вскоре является Малу, как всегда будто чем-то встревоженная, чмокает Монику и садится с ней рядом.

– Хочешь кофе? Бразильского? – спрашивает Моника и после кивка Лу идет на кухню, варит крепкий кофе, оставленный ей астурийцем Альваро, и наполняет две фарфоровые чашечки, подарок немца Герберта, который купил их за сумасшедшие деньги.

– Esse cafeci… о esta muito bom, – говорит Лу по-португальски. Род ее деятельности требует знания разных языков, и теперь она может сказать «Какой хороший кофе» по-английски и по-французски и даже воскликнуть «Како харочи кофи». Последнюю фразу она выучила в свои студенческие годы с помощью Владимира, стройного и красивого, как Адонис, русского парня, который был не любовником, а просто другом-сокурсником и которого она обучила двум вещам: наслаждаться крепким черным кофе из маленьких кофейных чашечек и пользоваться дезодорантом, так как в сыром и жарком климате Гаваны, где бывает сорок и более градусов в тени, от русского разило, как от скунса.

Лу вдыхает аромат кофе и потягивает его маленькими глотками, медленно-премедленно, будто боится допить до конца.

Допив, ставит чашечку на стол и, моргая, смотрит на Монику.

Моника ее хорошо знает, и если та вот так смотрит и молчит, значит, сейчас сообщит что-то важное.

– Должна тебе кое-что сказать, – говорит Малу.

– Что?

– Один мой друг хочет сделать плот и отвалить отсюда. Он может взять нас с собой. – Малу выпаливает залпом все слова, как продавец, хвалящий товар, и умолкает.

– Нас?

– И меня, и тебя.

Моника оцепенело смотрит на Лу. Потому что ей открывается перспектива величайшей важности, и от принятого решения зависит очень многое, даже, возможно, жизнь.

– Здесь нам ничего не светит; как жили, так и будем тянуть до старости, если раньше нас не пришьют или не засадят в тюрьму. А там мы заживем, как захотим и с кем захотим. – Лу говорит все взволнованнее, все горячее.

Моника зажигает сигарету – скорее для того, чтобы прийти в себя и осмыслить услышанное.

«Нет, не вынести мне тамошнюю жизнь, – думает она. – Уж лучше снова пойти учиться, получить диплом, выйти замуж, родить детей…»

– Когда намечено?

– Скоро. Мой друг уже взялся за плот.

– Не знаю, не знаю, – говорит Моника с сомнением. – Надо подумать.

– Долго не раздумывай, такой шанс дается раз в жизни, потом будешь жалеть. – Лу встает, целует Монику и идет к двери. – Я пошла, у меня еще много дел.

Оставшись одна, Моника садится и зажигает вторую сигарету.

Ей жутко представить себя в открытом море, на плоту из автомобильных покрышек. Она боится моря и страшится смерти. Единственный человек, которого она по-настоящему любила, ее жених, погиб в студенческую пору – утонул при попытке эмигрировать из страны. А кроме того, ей неплохо живется и на Кубе, она ни в чем не нуждается.

Еще долго сидит Моника, куря одну сигарету за другой, но так и не может на что-либо решиться.

До чего же неприятно ходить на похороны, да еще нести гроб на своих плечах, слушать, как толкают пустопорожние прощальные речи, а потом взирать на этот чертов ящик, на эту идущую ко дну лодку с Себастьяном на борту. Если бы не собачья жизнь, доконавшая его в последние годы, Себастьян прожил бы еще много лет и не рухнул бы вдруг от проклятого инфаркта, побагровев и выпучив глаза.

Пока меня одолевали подобные мысли, траурный кортеж, сопровождаемый гомоном птиц на ближайших деревьях, потихоньку пришел в движение. Мы пересекли авениду Президентов, где рядом, на аллее, детишки играли в мяч. Картина напомнила мне о моих дочках и о Бэби. На этой самой аллее я впервые поцеловал ее, а спустя годы мы играли тут с нашими девочками.

Неторопливый кортеж въехал на кладбище и остановился у эспланады, изрытой узкими могильными ямами, похожими на глубокие борозды. У одной из ям стояли наготове могильщики.

Все вышли из машин, шофер открыл заднюю дверь катафалка и махнул рукой стоящим поблизости, среди которых оказались Франсис и я.

– Давай, бери, – сказал шофер и вытолкнул гроб наружу. Мы подставили плечи и засеменили к могиле.

– Осторожно, осторожно! – вскрикнул кто-то, когда шедший впереди Франсис споткнулся, а человек, следовавший за ним, наскочил на него, и гроб едва не грохнулся наземь.

Пока женщины голосили, мы изо всех сил старались удержать упрямо кренившийся гроб. Наконец общими усилиями зафиксировали его в горизонтальном положении. Мои плечи ныли от тяжести, но я заставил себя дошагать до могильщиков, которые обвязали гроб толстыми веревками и стали опускать в яму. Я провожал глазами тихо тонувшую лодку.