Сабато поднялся, приветственно махнул доктору издалека и, выйдя из кафе и сделав несколько крюков, чтобы сбить со следа, зашел в кафе «Пещера» на углу улиц Кинтана и Аякучо. Здесь он попробовал писать на бумажной салфетке первые приходившие на ум слова. Этот прием всегда приносил результаты. Первое написанное им слово было « Шницлер», и затем, под ним, « Шнайдер». Как могло случиться, что он этого раньше не заметил? Обе фамилии начинаются и заканчиваются одними и теми же фонемами и содержат одинаковое число слогов. Да, эти фамилии, возможно, ненастоящие. Но в таком случае знаменательно, что оба избрали фамилии со столь сходными характеристиками. Означает ли это наличие какой-то связи между обоими? И, словно этого еще мало, оба они, вероятно, прибыли из какого-нибудь места между Баварией и Австрией, оба выглядят довольно чудаковато и одинаково пренебрежительно относятся к женщинам. Однако в то время как Шнайдер, несомненно, агент тьмы, Шницлер защищает рациональную науку.

Он надолго задумался над этим «однако». Нет ли тут простого разделения труда?

С. вышел, чтобы немного прогуляться до условленного часа встречи с Агустиной.

Когда же они оказались вместе, он почувствовал, какая пропасть пролегла между ними.

Она превратилась в пылающую гневом фурию

и он почувствовал что мир трещит по всем швам

сотрясаемый ее яростью и оскорблениями

и не только его плоть раздирали ее когти но и сознание его

и он ощущал себя какими-то руинами собственного духа

башни были обрушены

катаклизмом

и сожжены огнем.

В это время

Начо внимательно изучал черты лица сеньора Переса Нассифа: похоть и мелочность, лицемерие и низменное честолюбие, ловкость и бойкость истинного портеньо [319]с идеальной прической крупного дельца. Он вырезал фото и прикнопил его среди других снимков своей коллекции. Немного отступя, окинул их все оком знатока. Затем посмотрел на стену напротив: львы сияли чистотой и красотой.

Начо лег на кровать, поставив диск Битлов, и задумался, глядя в потолок.

Вот так они уже с рождения пачкают пеленки, срыгивают молоко (я, знаете, даю ему все, что могу), толстеют (смотрите, какой хорошенький, вытирая ему слюну слюнявчиком), вырастают, доходят до единственного волшебного и истинного мгновенья (бестолковые, мечтательные безумцы), а затем колотушки, наставления и учительницы превращают их в стадо лицемеров (нельзя лгать, дети, не грызите ногти, не пишите на стенках нехорошие слова, не прогуливайте уроки), в стадо реалистов, карьеристов и скряг (сбережения — основа богатства). И ни на единый миг они не перестают жрать, испражняться и пачкать все, к чему прикоснутся. Потом служебные посты, брак, дети. И вновь маленькое чудовище срыгивает молоко под восхищенным взглядом бывшего маленького чудовища, срыгивавшего молоко, — чтобы комедия возобновлялась. Борьба, спор за место в автобусе и на служебной лестнице, зависть, злоречие, компенсация чувства униженности при виде парада танков своего отечества (карлик ощущает себя могучим). И так далее.

Он встал и пошел пройтись. Julia, Julia, oceanchild, calls me [320]. Дойдя до угла улиц Мендоса и Конде, уселся на тротуаре и стал смотреть на темнеющие в сумерках деревья — благородные, прекрасные, безмолвные деревья. Julia, seashell eyes, windy smile, calls me [321]. Эта сволочная японка, эта дерьмовая японка должна была все погубить. Поезда начали перевозку стоячего двуногого стада, в большом муравейнике наступил вечер, из контор высыпали муравьишки еще с номерочками на спине, после того как семь часов переносили бумаги и дела, приговаривая — добрый день, сеньор, с вашего позволения, сеньор Мальвисино, добрый вечер, сеньор Долгопол, вас хочет видеть сеньор Лопрете, — сгибаясь перед муравьишками выше рангом, начищая им башмаки, улыбаясь их глупостям, пресмыкаясь на брюхе, а потом бегом устремляясь в метро, набиваясь в вагон, как сардины в банке, толкаясь, наступая на ноги, злобно споря за сидячее место, набиваясь, как сардины в банке, вдыхая запах соседей, ощущая жизнь как бесконечную поездку в метро и бесконечную службу в конторе, и где-то между тем свадьба и подарки — утюги, настольные часы, а потом ребенок, глядишь, и двое (вот фото старшенького, смотрите, какой живчик, вы не поверите, если я расскажу, что он мне ответил), и долги, задержки в повышении по службе, пирушки в складчину в кафе, футбол и бега в субботу и в воскресенье, и равиоли, изготовленные хозяйкой, я никогда не любил эти равиоли, изготовленные хозяйкой. Потом опять понедельник, и поезд, и метро, чтобы добраться до конторы.

А теперь они возвращались домой тем же поездом, как стоячее стадо. Наступала ночь с фантастическими и сексуальными видениями, но сперва пятая страница «Ла Расон», кражи и убийства на шестой, потом ТВ и сон, в котором все возможно. О, эти всемогущие сны, в которых муравьишка превращается в Героя Второй мировой войны, в Директора конторы, в Человека, который смело кричит, — не думайте, что если вы директор, то можете меня унижать, — в неотразимого Дон Жуана среди девушек министерства, в неистового нападающего команды «Ривер», в Фанхио, в Хозяина скотобойни, в Карлитоса Гарделя, в Легисимо, в Сократа, в Аристотеля Онассиса.

Проносились поезда.

Стало уже совсем темно. Он поднялся и пошел домой Julia. Sleeping sand, silent cloud [322].

Сестра лежала на кровати и смотрела в потолок.

Молча и тревожно

смотрел он в окно. Сколько там, за окном, ужасных ситуаций, вроде той, что они теперь переживают, сколько безвестных, страждущих от одиночества в этом гнусном городе! За своей спиной он чувствовал другой накал злобы, ее злобы. Он обернулся: жесткое лицо, сжатые челюсти, крупные, презрительно выпяченные губы говорили о том, что ее негодование достигло предела, еще немного и этот бурлящий ненавистью котел взорвется. Почти невольно, побуждаемый нестерпимым страданием, Начо закричал — чем онее обидел! Начо произносил «он», то яростно тыча в нее пальцем, то прижимая к своей груди обе руки. Почему она ненавидит «его», именно она.

В отчаянии он увидел, что Агустина поднялась и собирается уйти.

Он схватил ее за руку.

— Куда ты идешь!

Это не был вопрос, а скорее восклицание.

Она опустила голову, и Начо видел, как она прикусил себе губу до крови. Потом подошла к стене и приложила к ней кулак, не для того, чтобы опереться, а чтобы стукнуть по ней.

— В жизни нет абсолюта, — произнесла она после долгого молчания. — А если нет абсолюта, тогда все дозволено.

Казалось, она обращается не к брату, а говорит сама с собой, говорит тихо, но злобно. Потом добавила:

— Нет, не то. Дело не в том, что все дозволено. Нас вынуждаюттворить зло, все разрушать, все загрязнять.

Брат смотрел на нее с изумлением. Но она была поглощена своей мыслью, стояла, прижав кулак к стене. И внезапно принялась кричать, вернее, выть, стуча по стене изо всех сил.

Успокоившись, пошла к кровати, села, закурила сигарету.

— Дорого мне обошлась эта наука, — сказала она.

Начо приблизился к ней и, глядя ей в глаза, воскликнул:

— Но я никогда с этим не соглашусь!

— Тем хуже для тебя, дурень! Это-то и бесит меня больше всего.

И крича, что он идиот, она накинулась на него с кулаками, ударяя и пиная, пока не повалила на пол.

Потом опять села на край кровати и зарыдала. То был не умиротворяющий плач, а сухие, дикие, яростные всхлипы.

Затихнув, она уставилась в потолок. В лице было отчаяние и безнадежность, как у людей, переживших нашествие вандалов, пожары, насилие, разорение. Она нашарила сигарету и дрожащей рукой зажгла ее.

вернуться

319

Портеньо— житель Буэнос-Айреса.

вернуться

320

Джулия, Джулия, дитя океана, зовет меня (англ.).

вернуться

321

Джулия, глаза-ракушки, улыбка-ветер, зовет меня (англ.).

вернуться

322

Джулия. Спящий песок, молчаливое облако (англ.).