Все вокруг надрывались от хохота, и шут также, между тем как тот, другой, смотрел, как судно, удаляясь, становится все меньше и меньше.
В метании между ложью и вспышками страсти, между экстазом и тошнотой жизнь становилась для него все более непонятной, все более пугал этот «большой коктейль». Куда исчезли истинные ценности? Внутри у него теснились бунтари, они хотели действовать, произносить решительные слова, сражаться, умирать или убивать, но только не быть включенными в этот карнавал. Нахальные Начо, суровые Агустины. А Алехандра? Жила ли она на самом деле и где, — в этом ли доме, или в другом, или в том бельведере? Люди справлялись в архивах газет, хотели узнать, какую страсть к абсолюту питают участники этого карнавала, какую неутолимую жажду. Правдиво ли это сообщение? Словно то, что копится в архивах, не заведомые апокрифы. Но это никого не смущает: сыплются вопросы о том, жили персонажи взаправду или нет, как жили и где. И ведь люди не понимают, что персонажи эти не умерли, что из своих подземных убежищ они снова его терзают, ищут и оскорбляют. Или, быть может, наоборот — он нуждается в них, чтобы выжить. И поэтому он ждет Агустину, страстно ждет, чтобы он появилась.
Маска лектора, выступающего перед дамами, он улыбается и демонстрирует кукол,
хорошо воспитанный
учтивый господин,
хорошо одетый и нормально питающийся господин.
Не бойтесь, дамы и господа,
этот хищник приручен, его зубы подпилены,
вырваны, сгнили, расшатались
от надлежащей пищи.
Он уже не тот зверь, что жрет сырое мясо,
что нападает в сельве и убивает.
Он утратил свою величавую дикость.
Заходите, дамы и господа.
Зрелище специально для семейного досуга,
приводите тетушку в День тети
и свою матушку в День матери.
Вот, глядите.
Полоборота направо,
гоп!
Приветствуй почтенную публику.
Вот так,
очень хорошо,
получай свой кусок сахару.
Гоп, гоп!
Дамы и господа,
специально для семейного досуга,
могучий лев: ты грезишь,
послушно исполняешь заученные
пируэты
с легкой, нежной и тайной иронией.
Жалкие люди, но в конце концов
есть дети, и они меня любят,
вот так, поворот, прыжок сквозь обруч, раз, два — гоп!
прекрасно
и мне снится сон о родной сельве
в ее древней мгле
пока я рассеянно исполняю трюки
точно и ловко прыгаю сквозь пылающий обруч
меня сажают на стул
я машинально рычу
вспоминая бледные лагуны
на лугах
куда я когда-нибудь вернусь
уже навсегда
(я знаю, верю, желаю)
сожрав укротителя
как некий символ
пристойного прощанья
в приступе бешенства
напишут в газетах
его голова неожиданно исчезла в пасти
кровь хлынула рекой какой ужас!
поднялась паника
а я на миг увидел во сне
свою родину жестокую но милую
гордое княжество
церемониал урагана и смерти
я беглец от позора
оживший от свинской грязи
для чистоты птиц и дождя
для возвышенного одиночества.
Заходите, дамы и господа,
этот хищник укрощен
зрелище специально для семейного досуга
вот, смотрите, гоп!
приветствуй почтенную публику
пока я думаю о сельве дикой но прекрасной
о ее лунных ночах
о моей матери.
о смерти и одиночестве. На фотографиях в журнале он увидел сборище людей, пивших вино, евших сандвичи и хохотавших. Можно было различить все те же лица, включая смертельных врагов Т. Б., — они до коктейля, и после, и даже во время торжества потешались у него за спиной над его стихами.
Ницше, подумал он.
Очень захотелось поговорить с кем-то неграмотным, глотнуть свежего чистого воздуха, сделать что-нибудь руками: смастерить столик, починить трехколесный велосипед для девчушки вроде Эрики. Сделать что-нибудь скромное, но полезное. Чистое.
Он погасил свет.
Как в другие подобные часы отвращения, скорби о людях (о себе самом), возникло то воспоминание. О чем? Что было в его жизни самым главным? В сумерках он нес доктору Гринфельду записи о расчете бесконечно малых величин. Серебристые купола обсерватории спокойно и таинственно светлели в тихо надвигавшейся темноте, как безмолвные связующие звенья с космическим пространством. Он шел по дорожкам между загадочно притихших деревьев рощи в Ла-Плате. Гармония вселенной с ее светилами и орбитами. Точные теоремы небесной механики.
в дом, ныне чужой, пробраться в него, как пришелец, как грабитель воспоминаний. И он снова вспомнил тот летний вечер, когда, приехав, тихо вошел в столовую и увидел ее сидящую за большим столом, — в полутьме опущенных жалюзи она глядела в никуда, верней, в свои воспоминания, лишь в обществе старых тикающих стенных часов.
В счастливое время, когда справляли ее день рождения
и я был счастлив, и никто еще не умер,
и все сидели вокруг огромного стола, и стояли у стены старинные большие серванты и сервировочные столы, и отец сидел во главе стола, а мать напротив него, на другом конце, и все смеялись, когда Пепе рассказывал свои байки, невинные выдумки семейного фольклора
и я пережил себя самого
как погасшая спичка
и стол накрыт на большее число персон
и краше узоры на посуде и куда больше бокалов
— Как поживаешь, мама? — спросил он.
— А я тут думала, — ответила она, и ему почудилось, что ее глаза затуманились.
Ну ясно.
— Недаром сказано, что жизнь есть сон, сын мой.
Он молча смотрел на нее. Чем он мог ее утешить? Она, наверно, видит там, в прошлом, девяносто призрачных лет.
Потом она порылась в шкафах, всегда запертых на многие секретные замки.
— Вот это кольцо, когда я умру… Я хранила его для тебя.
— Да, мама.
— Оно моей прабабушки, Марии Сан Марко.
Маленькое, золотое, с эмалевой печаткой, буквы «М» и «С».
Потом они сидели молча друг против друга. Время от времени она перечисляла: Фортуната, помнишь ее? Усадьба дона Гильермо Боера. Твой дядя Пабло, подагра.
Надо было уходить. Надо было уходить? Ее глаза опять затуманились. Но она была стоического нрава, из семьи воинов, хотя об этом не любила говорить, даже отрицала.
Он еще помнил ее стоящей в дверях, она легонько махала правой рукой, не слишком печально: не подумай чего… Уже издали он обернулся: опять она одна.
Остановись, мое сердце,
не думай.
На улице деревья начали загадывать свою безмолвную вечернюю загадку.
Он еще раз обернулся. Она робко повторила прощальный жест.
Вошли две старушки, изнемогающие от жары и, возможно, от долгого ожидания на кладбище Реколета. Сели за столик, попросили чаю с булочками.
— Бедный Хулито, — сказала одна, еще немного разгоряченная. — Умереть в феврале, когда в Буэнос-Айресе ни души [74]. Непутевый был юноша, но все же под конец как-то приспособился к действительности, увлекся искусством. Да, конечно, страх терзал его. И тут он вообразил себя сильной личностью, вроде Р., существом мрачным и грозным. Но все же продолжал жить, как все, приходил в «Штангу», и даже имел успех (эти пакостные стихи всегда имеют большой успех, людям требуется разрядка), и если бы сам Р. стал писателем, он тоже, наверно, в конце концов ходил бы во французское посольство и читал там лекции. Главное, надо иметь терпение, господа. Что могут сделать эти юнцы? Плеваться, убивать себя, продаваться. Если Бога нет, все дозволено.
74
Февраль самый жаркий месяц, и «весь свет» в это время находится на модных курортах. Реколета — аристократическое кладбище (Примеч. исп. издателя).