В его крысиной голове роились всяческие идеи.

Наконец он поднялся и попробовал, сидя, успокоиться и примириться с возникшей ситуацией. С известной осторожностью, как если бы речь шла о каком-то чужом теле (в какой-то мере так оно и было), он попробовал занять положение, которое обычно принимает человек, вставая с кровати: то есть сел немного боком, опустил ноги. Тут он обнаружил, что его лапы не достают до пола. Он подумал, что его кости, съежившись, должны были сократиться в длину, пусть и не чрезмерно, — чем объяснялось, что кожа сморщилась. Он рассчитал, что рост его теперь примерно метр двадцать. Поднявшись, посмотрел на себя в зеркало. Долго стоял он, не двигаясь. Безмерное отчаяние овладело им — он молча зарыдал, глядя на этот ужас.

Некоторые люди держат крыс у себя дома, физиологи, например Усай, они проводят эксперименты с этими мерзкими тварями. Но он всегда принадлежал к той категории людей, которые испытывают неодолимое отвращение от одного вида крысы. И можно вообразить, что он чувствовал, глядя на крысу в метр двадцать ростом с огромными перепончатыми крыльями, с отвратительной сморщенной кожей. И внутриэтой кожи — он!

Начало слабеть зрение, и он внезапно осознал, что это ослабление отнюдь не преходящий феномен и не следствие волнения, — нет, оно будет постепенно усугубляться, пока не дойдет до полной слепоты. Так и случилось: еще несколько секунд — хотя эти секунды показались ему веками катастроф и кошмаров, — и в его глазах воцарился непроницаемый мрак. Он окаменел, сердце, однако, бешено колотилось, и весь он дрожал от холода. Ощупью, мелкими шажками он подошел к кровати и сел возле на пол.

Немного посидел и вдруг, не в силах сдержаться, забыв о своем плане и разумной осторожности, невольно издал громкий вопль-мольбу о помощи. Однако вопль был уже не человеческий — то был пронзительный, тошнотворный писк огромной крылатой крысы. Конечно, на его крик пришли люди. Но никто не выказал ни малейшего удивления. Его спросили, что случилось, может быть, он себя плохо чувствует, может быть, выпьет чашку чая.

Совершенно очевидно, его изменения не заметили.

Он ничего не отвечал, не вымолвил ни единого слова, полагая, что если заговорит, его примут за сумасшедшего. И он решил жить во что бы то ни стало, храня свою тайну, даже в столь жутких обстоятельствах.

Ибо жажда жить безусловна и неутолима.

Хеорхина и смерть

Это два слова, которые Бруно всегда избегал мыслить рядом, как будто посредством столь невинной магии он мог парализовать ход времени, и к этой магии он все чаще прибегал по мере того, как шли годы, по мере того, как —  подобно ледяным августовским ветрам, срывающим сухие, пожухлые листья, — время уносило все, что он хотел бы сохранить навсегда.

Он шел без определенной цели, но вдруг понял, что идет вдоль Рио-Куарто, и вот уже перед ним на фоне серого осеннего неба высится розовый бельведер, не просто унылый, но зловещий и загадочный, как Алехандра и Фернандо. И дом семьи Ольмосов напомнил ему некоего удивительного сеньора Вальдемара [336], которого гипнотизер удержал на пороге смерти; его гнилые внутренности и тысячи червей застыли в ожидании, пока у порога кромешных врат не раздастся шепот этого полутрупа, молившего в отчаянии, ради Господа Бога, позволить ему кончиться сразу. И когда маг снял заклятие, тело обрушилось в смерть и мгновенное гниение, и мириады червей вырвались на волю, как войско бесконечно малых, но взбесившихся от голода и жажды чудовищ.

Высокие трубы и мосты на Риачуэло контрастно оттеняли эту старинную усадьбу — жесткая действительность, противостоящая смутным призракам. Но если это и есть действительность, что же означает эта громадная, в струпьях проказы развалина? И прежде всего, кто такой он сам, если дух его приходит в смятение при виде следов проказы на этих розовых и зеленоватых стенах? Сын, внук, архиправнук суровых моряков и воинов, он такой же призрак, вроде дона Панчо Ольмоса, вроде Бебе с его нелепым кларнетом, вроде доньи Эсколастики с головой ее отца? А если нет, то почему он так глубоко опечален крахом этого мрачного дома и его сомнительных жильцов? Почему этой осенью в Буэнос-Айресе он почувствовал, что также и для него близится время пустынных улиц и сухих листьев? Теперь он всю свою жизнь ощущал как головокружительное низвержение в небытие. Вспомни Сент-Экзюпери. Он ободрял Мартина и многих других беззащитных, потерявшихся в хаосе и в темноте. Но сам-то он — кто?

Его отец, его отец,

и еще раз — как знать, сколько еще будут вспоминаться ему эти слова: «Папа умирает, Николас». Но он знал, что это означает не просто «Николас», а «твои братья» — в жесткой системе, по которой младший обязан беспрекословно повиноваться старшему. Таким образом, имя Николас в плане иерархическом и экономическом означало: «Николас-Себастьян-Хуанчо-Фелипе-Бартоломе-Лелио». И заодно молчаливый упрек, подразумевавший: пришлось тебе сообщать издалека, искать тебя, всегда чуждого нашему дому и нашим судьбам, хотя ты знаешь, что отец так и не утешился и теперь ждет твоего возвращения, пока еще не слишком поздно. Правда, ни в телеграмме, ни в каком-либо разговоре никто не обмолвился ни единым словом, как-то относящимся к этой укоризне, — в согласии с неписаным законом, велящим скрывать свои самые глубокие чувства. И когда они общались с другими людьми, привыкшими к менее жестким условностям, их можно было счесть не способными к истинной привязанности, ибо они открыто выражали свои чувства лишь по поводу малозначительных происшествий. Таким образом, высказывая с обильными комментариями свое огорчение из-за града или саранчи, погубивших урожай у какого-нибудь друга, они, однако, считали дурным тоном показывать свою глубокую скорбь о смерти родного ребенка. В таких случаях старик Бассан с каменным выражением лица обычно говорил: «Такова судьба». Подобной фразы никто и никогда от него не слышал, когда речь шла о потере урожая, как если бы великие грозные силы, действующие под родовым наименованием «судьба», негоже поминать всуе или по поводу мелких событий.

Двадцать ять лет спустя, предметы, люди

Все было такое же и все было другое. Потому что на скромной железной дороге были все те же самые вагоны и рельсы, те же конструкции, те же краски. Только все поизносилось и постарело. Но не так поизносилось и постарело, как люди, жившие и страдавшие в тот же период времени. Ибо, думал он, люди изнашиваются больше, чем вещи, и быстрее исчезают. Так, неказистое венское кресло, завалявшееся в мансарде, напоминает о покойной матери, которая любила в нем сидеть. Однако напоминает с неуместной патетикой. Какая-нибудь китайская ваза, любая безделица, видевшие великую любовь и интенсивно вибрировавшие в могучей ауре, распространяемой на простые предметы страстями людей, потом с тупым упорством вещей переживают нас и возвращаются в свойственную им незначительность, столь же непрозрачные и бездуховные, как театральные декорации после того, как закончилось волшебство пьесы и огней рампы.

Да, эти вагоны все такие же, как прежде, но люди изменились или вовсе исчезли. И главное, я сам стал другим. Многие грандиозные катастрофы обрушили в его духе один город за другим, подобно тому, как засыпаны землей и разорены пожарами и грабежами девять Трой. И хотя обитатели древних руин, казалось бы, живут, как все люди, под ними, где-то внизу, иногда слышится глухой ропот или обнаруживаются остатки костей и обломки некогда горделивых дворцов, или доносятся слухи и легенды об угасших страстях.

По мере того, как он удалялся от Буэнос-Айреса, станции все больше приближались к архетипу станций в пампе — подобно последовательному ряду эскизов художника, который ищет осаждающий его образ, притаившийся в глубинах души: лавка из небеленого кирпича на другой стороне немощеной улицы; местные крестьяне в шароварах и черных широкополых шляпах, задумчиво ковыряющие в зубах сухой щепочкой; двуколка и лошади, привязанные к ограде деревенского магазина со всевозможными товарами; цинковые навесы, экипаж со складным черным верхом, станционный служащий без пиджака, держащий правой рукой цепочку колокола.

вернуться

336

Вальдемар— герой рассказа Эдгара По «Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром».