Первое время, полагая, что от него ждут новых афоризмов, он не упускал случая вставить: «Камни — это кости земли» или что-нибудь в таком роде, но первоначальное вдохновение, как видно, изменило ему, и он благоразумно ограничился исполнением своих непосредственных обязанностей. Близкое знакомство с мертвыми давало ему право распоряжаться всеми работами на кладбище, не понижая голоса; заглушая шепот посетителей, он как бы утверждал свою власть на вверенном ему участке. Он с кошачьей ловкостью пробирался между могил в синем залатанном, перепачканном землей костюме и низко надвинутом на лоб берете, высоко занося ноги в зеленых резиновых сапогах. В жаркую погоду неразлучная с ним литровая бутылка вина охлаждалась в ведре возле единственного внутри ограды крана, на котором висела и его куртка. Там поднимет опрокинутую ветром вазу, тут выдернет сорняк, песок разровняет, крест выпрямит, любовно приведет в порядок букет своими закостенелыми, скрюченными оттого, что всю жизнь не выпускали лопаты, пальцами. Маленький капрал армии теней, он и покойников оттаскал бы за уши, когда б не страх эти уши оборвать.

Праздник Всех Святых был его звездным днем. Он продавал хризантемы в горшках на кое-как сколоченном из трех досок прилавке у кладбищенских ворот. Используя своего сына Ивона, который, впрочем, не был ему сыном, в качестве подручного, Жюльен играл в делового человека. Как только набиралось у него три клиента, он принимался ходить между ними, наподобие комедийного слуги: согнувшись, то и дело поправляя большим пальцем сползавший на глаза берет, с таким видом, будто его разрывают на части и не дают вздохнуть. А сам между тем голову освежал и подсчитывал выручку, поскольку с цифрами был не в ладах. Для упрощения вычислений он все числа округлял до десятков, да так, что в иной год было выгодней купить горшок с тремя цветками, а в иной — с четырьмя. Достав из заднего кармана широченных бесформенных штанов толстый кожаный бумажник, он убирал в него деньги со сноровкой заправского барышника. Ивон довольствовался картонным подобием кошелька — коробочкой из-под сахара для диабетиков «Шантене», сложенной так, что получилось два отделения: одно для бумажных денег, другое для монет. Матильда, у которой он работал в саду несколько часов в неделю, подарила ему как-то старый бумажник своего сына Реми, зачиненный и начищенный до блеска, но уже в следующий раз, получая заработок, он снова извлек свое хитроумное приспособление, полагая его неопровержимым свидетельством изобретательности и смекалки. Он и в самом деле принадлежал скорее к homo habilis — смекалистым, нежели к sapiens — разумным: никто не знал, какого он роду-племени, однако наследственность угадывалась весьма сомнительная. Приемный отец посылал его развозить по домам хризантемы, которые предназначались не для кладбища. Ивон прилаживал к багажнику ящик с горшками, садился на велосипед, поворачивал кепку козырьком назад и несся по поселку с криками: «Живей, дурень, живей!»

Над ним насмехались все кому не лень. Еще в школе он сделался козлом отпущения для однокашников: излюбленное развлечение у них сводилось к тому, чтобы после уроков загнать его к подножию Адской башни, сохранившейся от средневековой крепостной стены, и кидать в него камнями. На уроках, в присутствии учителя, ему предоставляли временную амнистию, зато его имя склонялось на все лады в качестве отрицательного примера. Перемены тоже проходили сносно, за исключением дождливых дней, когда каждый норовил топнуть в лужу ногой так, чтоб хорошенько забрызгать его грязью. «Адские» мучения начинались по окончании занятий — в пять, когда вся школьная ватага высыпала на улицу. Он прижимался спиной к башне и ожидал, когда в него полетят камни, вместо щита прикрываясь портфелем, который держал на уровне лица. Камни сыпались градом, приглушенно стукаясь о портфель. Он уклонялся от ударов, а в промежутках, не имея иной возможности сопротивляться, мужественно бросал оскорбления в лицо врагам. Его излюбленное ругательство — звукоподражательное диалектальное словечко — превратилось в его собственное прозвище, с которым недруги бросались на него в атаку. Иногда камень попадал в ногу, и тогда он приплясывал, как индеец. Иногда он падал в изнеможении, испуская отчаянные вопли, которые вместо сочувствия вызывали у нападавших взрыв веселья. Не находилось никого, кто бы отвел грозу от парня, ставшего для других идеальным громоотводом.

Он притягивал к себе все мыслимые и немыслимые беды. В пятнадцать лет ему уже мерещились по стенам ящерицы и прочая фантасмагорическая живность, порождаемая белой горячкой, не говоря уже о реальных крысах, бегавших у него под кроватью. Когда умер Жюльен, в его доме с земляным полом не нашлось ни одной чистой простыни. Ивон унаследовал хибару и оттого даже приосанился. Женщины на улицах его сторонились, принимая примитивное вожделение, сквозившее в его взглядах, за жуликоватость. Беднягу чурались все. Его источенное циррозом тело нашли однажды в канаве, рядом лежал велосипед — верный спутник его жизни: надо полагать, его сбила машина, довершив, таким образом, работу, начатую еще мальчишками в школе. Жандармы быстро закрыли дело, благо никто не протестовал. Видимо, все считали, что это лучший для него исход. Он умер двадцати девяти лет от роду, одинокий, как бездомная собака, — такая вот лапидарная жизнь.

В тот день, когда Жюльен принес нам золотые зубы и кольца, Ивон пришел вместе с ним. Положив находку на кухонный стол, они отступили к двери, ожидая получить что-нибудь посущественнее слов благодарности. Мама сунула им по монете: отцу — покрупнее, Ивону — мелочь на конфеты, как пояснила она сама. Они не двинулись с места, и тут мама спохватилась, что забыла главное. Она извинилась — дескать, голова не варит, — и влага, переполнявшая ее истерзанные глаза, колыхнулась, едва не брызнув через край. Жюльен в замешательстве пробормотал заранее заготовленную с непосильной для него претензией на изысканность фразу, которую следовало воспринимать как выражение соболезнования, и шагнул было к выходу. Мама его удержала: выпейте непременно. Он помялся больше для вида, мол, не хочет отнимать у нее время, но в общем-то не отказывается. А мальчику? То же, что и отцу, ему не привыкать, стаканом вина его не смутишь. Ивон мотнул прилипшим ко лбу сальным чубом так, что ясно стало: не смутишь. Мама же испуганно предложила ему мятного сиропу, которым потчевала детей. Может, попробует? Ивон покраснел и молча потупился. Не стоит беспокоиться, вмешался папаша, выпьет то же, что отец.

Так и вышло: обоим достался мятный сироп. Мама только теперь вспомнила, что в доме нет вина: в семье все пили воду, вино покупалось по торжественным случаям для гостей.

Увидев, как мама разбавляет сироп, Жюльен инстинктивно остановил ее, словно бы она портила ему вкус пастиса. Мятной воды он отродясь в рот не брал. И не взял бы, когда б не горе несчастной молодой вдовы. Он пригубил, причмокнул, сказал, что напиток недурен. Но трезвость не стала его стезей, и скончался он от цирроза печени.

Ивон копировал отца: взяв стакан, он подбоченился и широко расставил ноги в резиновых сапогах, запах которых медленно распространялся по кухне. Чтобы как-то заполнить паузу, мама похвалила могильщика за честность. Не всякий на его месте проявил бы подобную щепетильность.

Это как посмотреть. Можно, конечно, представить себе, как Жюльен в своей лачуге тайком переплавляет золото, а потом сбывает слиток местному ювелиру, то есть Реми, чей магазин соседствовал с нашим домом. Но несравненно проще было нашему землекопу-философу получить немедленно чаевые да стаканчик вина.

После его ухода находку положили на буфет среди других вещиц и бумажек, еще не нашедших своего места. Их набралась там целая гора, рушившаяся всякий раз, как кто-нибудь пытался извлечь один из составляющих ее разнородных элементов. Под грудой хлама оказалась погребена и керамическая вазочка для фруктов — произведение современного искусства, отмеченное роскошью ташизма. Единственными фруктами, которые ей довелось вместить, были несколько грецких орехов, положенных в нее в день ее водворения на буфете, — их откопали много лет спустя, когда однажды летом Джон, остановившийся у нас проездом, признался, что привык заканчивать обед горсточкой сухофруктов. Тут кто-то вспомнил про орехи, которые, вероятно, приметил во время предыдущего обвала. Раскопки подтвердили, что они по-прежнему покоятся на дне вазы, белые, чистые, простерилизованные жавелевой водой, и время им нипочем. Но затем нас постигло разочарование: сердцевина превратилась в труху, она высохла и скукожилась так, что мы почувствовали себя ворами, разграбившими древнюю гробницу и дегустирующими пищу, оставленную покойнику на предстоящий ему долгий путь.