Святой Антоний из Падуи,
Перед вами на колени падая,
Я посветить скорей прошу,
Чтоб не пропасть моему грошу.

Воображению представлялся Диоген, рыщущий с фонарем по улицам Афин, якобы в поисках человека, а на самом деле мечтающий найти монетки, которые обронил накануне, когда пьяный в доску валялся в канаве. Образ великого бродяги как-то разом мерк: Диоген-то, оказывается, о денежках своих пекся.

Разве могли грозить нам какие-нибудь неприятности? Зажженная перед алтарем свеча уготавливала нам успешную сдачу экзаменов, святой Иосиф присматривал за семьей, Христофор — за автомобилем, Тереза — за здоровьем, Виктор устанавливал надо всем приходом микроклимат благодати, всемогущая в своих бесчисленных воплощениях Богоматерь обеспечивала хорошую погоду в мае, обильную жатву, возвращение новобранцев, благополучное разрешение от бремени и множество всяких панацей, чтоб нам проскользнуть без потерь через мирские невзгоды. После смерти тетушки Марии мы нашли под статуэтками святых, расставленными в углублениях садовой стены, и за образками в комнате десятки сложенных бумажек. На каждой из них — просьба. Не для нее самой — для ближних. Чтоб у Ж. не случалось дорожных происшествий, чтобы дела в магазине наладились, чтобы Н. успешно окончила третий класс, чтобы X нашел работу, Y обрел здоровье, а смерть Z была мирной и озаренной светом Воскресения. Если ходатайство не приносило результата, она подвергала святого бойкоту и поворачивала его фигурку лицом к стене, словно плохого ученика. На другой день после смерти папы святой Иосиф, плечистый гипсовый плотник, несший своего ребенка одной рукой, уткнулся носом в стенку ниши. Такой неслыханный провал означал, возможно, что время чудес ушло безвозвратно. Но тетя думала, что во всем виновата она одна. Она не могла себе простить, что забыла обратиться за заступничеством к святому, специализирующемуся на том, чтобы сгустки крови не застревали в сосудах между сердцем и мозгом. Но кто же мог предполагать, что в сорок лет душа вдруг возьмет и закупорится?

Тетя Мари, иже еси, как мы надеемся, в Святая Святых, пожалей нас грешных, ибо нам пришлось сдавать экзамены без поддержки твоих свечей, войти в жизнь без твоих молитв, вступить с ней в схватку безоружными, с пустыми руками, не обладая силой твоего племянника и нашего отца (индульгенция на сто лет) и не имея перед глазами его примера.

Чуть только теплел воздух после зимы, она на целый день оставляла открытой дверь своего домишки: так и света больше, и шум дождя слышней. Поутру после завтрака она обыкновенно высыпала на крыльцо крошки. На пиршество приглашались в общем-то все птицы, да только снегирь внимательно следил за домом со своей груши и никого не подпускал, оставляя воробьям и синицам одни объедки. Его красная грудка трепетала от ярости, когда случалось заявиться незваному гостю. Прыгая по щербатой цементной полоске, он лакомился неторопливо, уверенный в своей силе. «Мой снегирь», — говорила она, и слово «мой» звучало непривычно в устах человека, который ничего не имел (даже свое скромное жилище она называла «домом в саду у Жозефа»),

Сдержанно суховатая по отношению к детям и домашним животным (бедняге Пирру, спаниелю Реми, она трясла колокольчик над ухом, чтоб заставить его замолчать, когда он выл на сирену), она хорошо ладила с птицами: без бурных проявлений любви они просто мирно соседствовали в тишине и уважении суверенитета. Она казалась им сродни: щупленькая, голова втянута в плечи, неприметно одетая, она и ела, как птичка (тетушке если и случалось в день праздника или именин после долгих уговоров пригубить ликер, то наперстка хватало), вставала и ложилась с ними в одно время, держалась испуганно и робко. Она рассказывала, что ее снегирь залетал на кухонный стол, за которым она работала, и безбоязненно и заинтересованно оглядывался, вертел головкой, будто хотел понять, что к чему. Приходилось верить ей на слово, поскольку в нашем присутствии он, схватив с лету крошку, спешил укрыться с добычей на груше. Их парный номер не предназначался для публики.

Тот, кто, проходя по саду, заглядывал в распахнутую дверь, непременно видел тетю, сосредоточенно корпящую над работой за кухонным или письменным столом, — она с величайшим усердием относилась к любым, пусть даже самым незначительным делам, кроме хозяйственных, которые выполняла спустя рукава с ощущением, что попусту теряет время. Шила она так же, как и готовила. Там, где нужно было поставить заплату, она просто соединяла края дырки и покрепче стягивала ниткой, отчего на платье возникали причудливые складки. По четвергам, когда дети не учатся, она готовила приходские ведомости и после обеда разносила, ходила из дома в дом, произнося одно и то же: «Почтальон», и с лукавой улыбкой прибавляла: «От Господа Бога» — эти слова сделались своеобразным паролем, и конец фразы хозяева договаривали вместе с ней. И так у каждой двери с незначительными изменениями в тексте, дабы не наскучить аудитории. Не было, разумеется, никакой необходимости складывать ведомости вчетверо и оборачивать полоской бумаги с именем адресата на ней, но тетушке хотелось, чтоб они выглядели именно посланиями свыше.

Садясь за стол, она надевала на правую руку специально для этого приготовленную старую перчатку, чтобы, складывая вчетверо листы бумаги, не запачкать пальцы плохо просохшими чернилами. Образчики примитивного оригами, рожденные ее размеренными точными движениями, постепенно заполняли крошечную кухоньку, где она трудилась в атмосфере полнейшей сосредоточенности, и время словно бы брало таймаут, пока розовые, зеленые, желтые, голубые — каждую неделю разные — ведомости укладывались на столе в стопки по десять: если больше, то стопка рассыплется.

Иногда мы приходили ей помочь. Она освобождала место, чтобы мы уместились вчетвером за придвинутым к стене столом. Мы внимательно следили за ее руками, стараясь в точности воспроизводить ее движения, но, сколько бы мы ни усердствовали, нам не удавалось достичь той легкости, которая завораживала со стороны. Так иногда, в каникулярной праздности, приглашение поиграть, брошенное, как спасательный круг, кажется очевидным лекарством от скуки, однако, едва начав игру, уже понимаешь, что ожидания были напрасными. Впрочем, тетушка не слишком обольщалась относительно нашего энтузиазма, предвидя его скорый спад, и потому наше желание помочь не вызывало у нее бурного восторга, хотя ей, конечно, льстил интерес к ее добровольному скромному труду на ниве всеобщей евангельской миссии. Как могла она не позволить трем новобранцам завербоваться в воинство Христово. Кроме того, она вообще ни в чем не отказывала детям Жозефа, даже когда заранее знала, что от нашей помощи одна неразбериха.

Мы и двадцати ведомостей не могли сложить аккуратно. Углы листа в наших руках никак не желали совмещаться друг с другом. А еще немного погодя у нас уже получались чуть ли не веера. Тетушка вздыхала и принималась переделывать: разворачивала, разглаживала рукой в перчатке — смотрите, чай, не хитрое дело лист бумаги вчетверо сложить. Хорошо, хорошо, поняли. И мы снова брались за работу, исполненные благих намерений, но очень скоро нас окончательно одолевала скука. Уголки ложились вкривь и вкось, а там, глядишь, и до веера недалеко. Если же вздумывалось кому-нибудь один из вееров, какой пошире, поднести к лицу да состроить глазки — чаша ее терпения переполнялась. Тетушка выходила из себя. Встряхивала головкой, точно воробей в лужице. В ужасе выхватывала ведомости из наших рук, сердито поправляя очки в золотой оправе: из-за нас ей двойную работу делать приходится, и уж лучше она справится со всем одна. «Не привыкать», — добавляла она, как бы в сторону, для себя самой, но достаточно громко, чтоб мы слышали. Этот последний упрек вмещал всю горечь ее одинокого существования, всю боль отречений, которыми она заплатила за репутацию блаженной. Мы это смутно понимали: достаточно было одного взгляда на ее махонькую комнатенку, в которой она позволила себе единственное украшение — календарик над столом, на ее серую сгорбленную фигуру, на всю ее суровую, полную ограничений, однообразную жизнь. Нас охватывало кратковременное раскаяние, и мы в который раз давали себе слово больше никогда так не делать.