— Во дворе говорят, немцы скоро Ленинград возьмут, — сообщает Ирочка.
Возьмут? Я настолько потрясена этой вестью, что убегаю к себе в комнату, отгораживаюсь от тети Юли диванным валиком и долго сижу молча. Надо осмыслить, обдумать, что-то решить для себя.
Немцы возьмут Ленинград!..
Я вижу затихший город. По гулким линиям Васильевского острова сомкнутыми цепями, как белые, которых я видела в кинофильме «Чапаев», двигаются немцы, выставив вперед когтистые лапы и оскалив хищные зубы. Один, самый отталкивающий, командует:
— Айн, цвай, драй! Айн, цвай, драй!
Немцы всасываются в подворотни, в подъезды, выламывают двери квартир.
Господи, куда же деваться от них?
Куда спрятать тетю Юлю, маму, папу? Взрослых можно распихать по шкафам, а сама я протиснусь под диван. Ноги вот только будут торчать… Найдут! Все равно найдут.
А если не прятаться, а присесть за дверью — и — бэммс! — первого же гада сковородкой по голове? И второго, и третьего — всех подряд? Да еще каждому жильцу по сковородке в руки! Это уже какой-то выход. Но страх не проходит. Стучусь к Ирочке. Она тоже задумчива.
— Врут во дворе, — с надеждой говорю я.
— Конечно, врут, — охотно соглашается Ирочка. — Паникеры они, вот и все.
Нам становится легче.
В следующее воскресенье приходит Диц. Я бросаюсь ему навстречу.
— Сними скорее шляпу! И перчатки!
Тащу старика в комнату, к свету. Внимательно изучаю его лицо, руки, — они у него большие, с темными короткими ногтями. И громко кричу, чтобы тетя Юля — она на кухне — слышала:
— К нам дядя Диц-латыш пришел!
Мы остаемся
Незадолго до начала войны отец упал с трамвайной подножки и сильно ударился спиной. Теперь у него часты приступы острой боли в позвоночнике.
Медицинская комиссия военкомата, куда папа побежал в первый же день войны, после осмотра отправила его домой.
Но папа снова упрямо собирается на войну. Я мало огорчена. Даже рада.
Ведь недаром же к лацкану папиной старой, выгоревшей летней куртки приколот значок «Ворошиловского стрелка». Он заслужил его в летних военных лагерях года три назад. Я этим значком давно горжусь. Ирочка мне нескрываемо завидует. И теперь я ликую — уж кто-кто, а «Ворошиловский стрелок» фашистам покажет! Он ведь бьет без промаха.
Я помогаю собирать отцу рюкзак. Мама торопливо пришивает пуговицы. Но вдруг застывает неподвижно, опусти руку с иголкой. Я с удивлением вижу, что она плачет.
Хм. Надо, пожалуй, заплакать и мне. Реву. Мама моментально вытирает слезы и вновь принимается за пуговицы.
…Отец так и не попал на войну. Его снова не приняли — уже категорически: дали какой-то «белый билет». Он вернулся вечером, швырнул в угол рюкзак и «залег» на диван, что всегда бывало скверным признаком. Мама сварила ему крепкий чай и — небывалый случай! — на небольшом подносике подала прямо «в постель». Вообще-то она нас не баловала…
Через пару дней отец, запыхавшись, вбежал в комнату и бросил на стол две бумажки.
— Ольга и Ленка, мигом собирайтесь! Полчаса на сборы. Только самое необходимое. И энзе, энзе, главное, не забудьте.
Мама подняла глаза от своего шитья: Что? Куда?
— Ну, что ты рассиживаешь? Эшелон через два часа. Билеты достал с огромным трудом. Эвакуация заканчивается — идут последние поезда. Там черт знает что творится. Давай, давай, поживее! Я помогу. Поедете обе. Я остаюсь.
Мама даже бровью не повела — похоже, что ответ был готов у нее заранее.
— Ни-ку-да я не по-еду. Здесь родилась, здесь и умру — понимаешь?
Если будет такая судьба.
Отец долго горячится, даже стучит кулаком по столу:
— Твой вечный фатализм! Ленка, хоть ты уговори свою невозможную мать!
Но я целиком на стороне своей невозможной матери.
Итак, мы остается. Это решено.
Папа уходит в другую комнату, хлопнув дверью.
Несостоявшаяся премьера
Папы нет дома. Он дежурит в своем Доме художественной самодеятельности — был такой дом в Ленинграде. Мы с мамой одни. Окна плотно зашторены. Горит настольная лампа. Выполняя свое давнее обещание, мама помогает мне сооружать кукольный театр. Картонная коробка из-под туфель приспосабливается для сцены. Из зеленой бумаги мы вырезаем деревья с аккуратными круглыми кронами и прилаживаем их на первый план. Дело происходит в лесу. На «задник» идет кусок голубой тетрадной обложки. Это — небо. Затем склеиваем домик и принимаемся лепить из пластилина действующих лиц — Козу и семерых козлят, а также зубастого серого волка. Когда у волка уже начинают прорисовываться острые уши, меня осеняет идея: вместо волка надо лепить… немца. Он страшнее. Мама, подумав, соглашается с такой современной трактовкой старой темы. Спектакль у нас теперь будет называться «Фриц и семеро козлят».
Начинаем репетицию. Мама — она сначала за Козу — поет заботливым голосом:
— Детушки, козлятушки! Я в лес пошла, молочка вам раздобуду. А вы, сделайте милость, сидите тихо и никого, никого к себе не пускайте.
Ха-ха! За молочком! Интересно, где она возьмет молочка? Его уже давно нигде нет, и я забываю понемногу его сытный, сладковатый вкус.
Впрочем, ведь у нас — сказка…
Я — сразу все семеро козлят. Пищу на разные лады:
— До свиданья, мамочка-коза! Счастливого пути! Не волнуйся, детушки-козлятушки тебя будут слушаться.
Как жалко, что папа отсутствует! Он сыграл бы нам фрица. Тут ведь нужен грубый мужской бас, который неумело маскируется под козлячий дискант. За эту неприятную роль берется мама. Она стучит по столу — то есть в дверь к наивным семерым козлятам — костяшками согнутых пальцев: тук-тук-тук! Тук!!
Тук!!! Шум все громче, фриц уже ломится в избушку, уже трещат под его напором замки…
Какой ужас! Мои семеро козлят вдруг обнаруживают себя отчаянными трусами. Попасть в лапы к немцу?! Нет! Ни за что! Слезы у меня сами собой наворачиваются на глаза, я кидаюсь к маме и прячу голову у нее где-то под мышкой.
— Что ты, Аленка? Вот глупенькая!
— Мамочка, не надо, не надо больше! Не говори немецким голосом!
— Тихо, малышка, тихо…
Не состоялась наша премьера!
Ночное зарево
Первые числа сентября. Еще очень тепло. Деревья в перекопанном садике на Седьмой только чуть-чуть утратили свою яркую летнюю зелень — на тополях лишь кое-где проглядывают поржавевшие листочки. Ночи стоят душные.
В одну из них мы просыпаемся от грохота. Налет. Ну что ж, нам уж не привыкать. Папа, правда, делает слабую попытку спровадить нас в бомбоубежище, но мама поворачивается на другой бок и притворяется спящей. Я корчу отцу рожицу, за что получаю легкий шлепок — для проформы.
Разрывы бомб все учащаются. Дом то и дело сотрясает. Вой сирен, гул самолетов… Наши? «Мессершмитты»? Слышно, как сухо и отрывисто рявкают зенитки — зенитные батареи неподалеку от нас, на набережной Невы.
— Ну и ночка, — говорит папа.
Погасив свет, он отворачивает краешек черной шторы и выглядывает на улицу. Темная комната сразу же озаряется тревожным багровым светом.
— Оля, поди-ка сюда, — торопливо зовет папа. — Смотри! Я еще такого не видел!
Мама, а за ней и я, обе в ночных рубашках, спешим к окнам. Что творится над Ленинградом! Боже мой! «Дальнее» небо охвачено каким-то мощным заревом.
Крыши соседних домов на его фоне прорисовываются фантастическими контурами.
— Что-то небывалое, — потрясенно говорит папа. — Просто невероятное что-то.
Утром, через открытые окна, в квартиру врывается странный запах.
Как-будто неподалеку варят — и они все время пригорают — сахарных петушков на палочке. Соседи собрались на кухне. Кто-то из них уже принес из булочной страшную новость: горят Бадаевские склады. Знаменитые Бадаевские склады, где город хранит почти все свои запасы продовольствия.
— Запах-то, слышите? — нарушает общее молчание Ирочкина мама. — Это сахар горит.