Или: приковать Гитлера к столбу, и каждый, кто хочет, пусть отрезает от него по кусочку.
Или: по одному волоску выщипывать у него мерзкие усики и хулиганскую челку, а потом — прирезать как свинью.
Или: печь его на угольях, пока не взвоет. А потом отдать шакалам.
Я изощрялась в жестоких выдумках. И все мне казалось, что фашист наказан недостаточно.
Как-то я поделилась своими помыслами в классе.
— А я бы его исколола швейными иголками, — сказала одна девочка, дочь портнихи.
— А я отдал бы на растерзание медведям, — добавил Витька Бушуев.
— А я сбросил бы со скалы…
— А я — с луны…
…Тысячи смертных приговоров были вынесены в тот год Гитлеру маленькими ленинградцами. Исход войны предрешался нами без всяких сомнений и колебаний.
Картофелина
В этот солнечный, уже совсем теплый день явно должно было случиться что-нибудь необычное. Так оно и вышло.
Мама вдруг ни с того ни с сего сказала: — Чего это я хожу, как чучело гороховое? Вот возьму сегодня и оденусь по-человечески. Пусть будет маленький праздник по поводу красного солнышка.
— Правильно, Оля, — отозвалась тетя Соня. — Сейчас мы тебя снарядим.
И маму начали снаряжать. Долой брюки и ватник. Вместо них бостоновая юбка и тети-Сонина желтая шерстяная кофточка. На шею — горжетка из куницы, прихваченная еще с Васильевского. До войны ее надевали мне поверх пальто.
Скрученные жгутиками косички тоже никуда не годятся. Общими усилиями маме, из ее уже совсем седых волос, сооружают замысловатый «фризур», истыканный шпильками. Фильдеперсовые чулки (неважно, что все пятки штопаны-перештопаны) изящно облегают ноги. И, в довершение всего, мама красит себе губы помадой морковного цвета — первый и последний раз в жизни. Ее молодое строгое лицо неожиданно становится кокетливым и даже чуточку легкомысленным.
— Красотка! Да ты у нас красотка! — ахает тетя Соня. А папа, онемевший от восторга, лишь разводит руками.
Я прыгаю вокруг мамы:
— Ты такая нарядная! Возьми меня с собой! (Мама собирается в столовку).
Но мой ватничек и чувячки никак не соответствуют столь изысканной элегантности. Остается только, прильнув к окну, следить, как наша «модница» переходит улицу. Мужчина в черном пальто оглядывается ей вслед. Среди редких неуклюжих пешеходов мать выглядит как залетная райская птица. Так, во всяком случае, кажется мне.
…Мамы нет довольно долго. Наконец, я снова вижу ее через окно. Она почему-то бежит, хвостик горжетки развевается у нее за спиной. Что такое?
— Ленка! Леночка! — мамин голос срывается, она запыхалась. — Угадай-ка, что у меня есть?
— Бомбошка!
— Нет, нет!
— Запеканка из шрот!
— Холодно!
— Желе из морской капусты?
— Совсем холодно!
— Горбушка?
— Еще холоднее!
— Соевое суфле? Тоже нет?
Список блокадных лакомств почти исчерпан, больше ничего мне на ум не приходит.
— Ладно, — говорит мама. — Закрой глаза!
Я честно зажмуриваюсь.
— Ну, смотри! — в мамином голосе слышится нескрываемое торжество.
На самой середине стола покоится… картофелина.
Да, да, настоящая, живая, свежая картофелина! С мой кулачок величиной.
Бежево-серая, с одним кругленьким хорошеньким отросточком, со следами высохшей земли на бочках, с карим глазком на округлой макушке!
Не верю своим глазам. Чувствовала я, чувствовала, что сегодня произойдет что-нибудь невероятное! Щупаю, взвешиваю на руке тяжеленький шершавый клубень. Осторожно отдираю ногтем клочок кожуры — виднеется бело-розовое сочное «мясо»…
— Мамочка, миленькая, где ты достала?
— Сижу за столиком. Рядом женщина. Одной рукой придерживает сетку с бумажным свертком. Я еще подумала, что у нее там такое может быть? Поела она и ушла, я случайно взглянула на стол — вижу, лежит картошина! У меня даже сердце зашлось. Взять, не взять? А вдруг женщина сейчас вернется? Я даже встала и пошла ее искать, а сама успокоиться не могу. Но ее и след простыл.
Тут другой страх: вдруг картофелину уже обнаружили и унесли? Но она была на месте, спинка стула ее от всех загораживала. Ну, тогда я и решилась. И — бегом домой…
Что делать с чудесной находкой — решали всей коммуной. Изжарить?
Сварить? Сварить и потом изжарить? Постановили: варить в мундире, чтобы не было никаких «потерь». Как самой маленькой, целиком присудить находку Ленке…
Пока варили ее в алюминиевой кружке, все сидели вокруг буржуйки и смотрели. Бережно сняли острием ножика шкурку. И на красивом блюдечке преподнесли мне.
— Ешь, Ленка, на здоровье!
— Нет, уж вы хотя бы попробуйте!
Прежде чем приняться за рассыпчатый, диковинный, ароматный деликатес, я, для очистки совести, обошла всех, и каждый отщипнул микроскопический кусочек. А затем взрослые отвернулись, чтобы я насладилась жизнью совершенно спокойно.
И я насладилась. Сполна. До глубины души.
Так, как никогда уже ничем не наслаждалась впоследствии.
В компании Эйтов
— Дочка-то какая худенькая у нас, цыпленок задрипанный…
Мама одной ладонью сжимает мои запястья. Будь у меня третья рука, она тоже поместилась бы там без всякого труда. Родители мои начинают всерьез тревожиться.
— Ленку необходимо поддержать, — говорит папа.
Всемогущий дядя Саша берется кое-что предпринять. И скоро я становлюсь счастливой обладательницей путевки в районный стационар.
— Нам просто повезло! — радуется отец. — Целый месяц будешь усиленно питаться. Великое дело делают, шутка сказать, в такое время детей от голодной смерти спасают.
Увязываем узелочек с вещичками. В последнюю минуту мне хочется плакать.
Мысль о том, что в стационаре спасают от голодной смерти, вдруг делает эту самую смерть ощутимой, хотя я обычно о ней не задумываюсь.
…Высокая-высокая палата. Огромные окна наглухо закрыты чугунными решетками. Штукатурка на потолке и стенах от сырости вздулась пузырями. Я пристально вглядываюсь в их причудливые очертания, отыскивая человеческие профили, силуэты животных. На потолке мне чудится отпечаток босой ступни. В сумерки я вспоминаю рассказы о лунатиках, как они бродят при лунном свете по карнизам и потолкам и ничего не боятся. Наверное, тут тоже лежал лунатик…
Палата плотно заставлена железными койками. Настолько плотно, что между ними нет даже проходов. Когда приносят обед, тарелки передаем из рук в руки.
В палате нас человек сорок. Разговариваем мы между собой мало. Я так и не узнала, как зовут моих однокашников. Мы все обращаемся друг к другу просто: «Эй, ты!» Все эйты одеты в бязевые рубахи с порванными воротами и подолами. Мне не хватило места и я лежу у самой двери, на какой-то деревянной полочке. В известном смысле это даже лучше — еда достается мне в первую очередь.
Тянутся нудные дни. Читать нельзя — мало света. Холодно, и мы лежим, по уши укрывшись байковыми одеялами. Вставать не разрешают.
— Чтобы сохранить энергию, — объясняет врачиха.
Она приходит каждый день, но так как пробраться между постелями невозможно, долго стоит в дверях, обозревая палату и выкрикивая:
— Ты, эй ты, слева, в углу, как себя чувствуешь? Ничего? Ну и чудненько. А ты, рядом? А пятый справа?..
Врачиха похожа на полководца, обозревающего поле битвы.
Тут и в самом деле идет битва — за нашу жизнь. Нас сытно кормят. Не очень вкусно, конечно, — пшенная сечка, конина, соя, соя, соя, — зато обильно. Ежедневно мы получаем прямоугольничек масла, сахарный песок на блюдечке, который можно постепенно слизывать языком. Мы понемногу оживаем (вначале некоторые ребята могли лишь глазами ворочать), хочется движения. Мы ползаем по кроватям, деремся, но не сильно.
Все чаще меня охватывает тоска по дому. Несмотря на сытость. Я даже собиралась сбежать из стационара и даже пустилась в странствие по коридорам в чаянии отыскать свою одежду. Но меня тут же шугнули.
Несколько раз в день и разок ночью эйты объединяются в группировки для походов в известное место. Сперва безлюдными стылыми коридорами, потом по черной лестнице на первый этаж, потом по каким-то смутным закоулкам…