Изменить стиль страницы

Я смеялась, но не поднимала глаз. Отцам свойственно думать о дочках лучше, чем дочери того стоят. Еще бы не заштопать!

— Почему же ты думаешь, что я поэтому грущу? — спросила мама. Глаза ее с укором смотрели, но мягко. — Помнишь, раз, в прошлом году, ты вышел, а я стояла у окна. — Мама показала головой на окно. — Внизу, там, в парадном, была Женька и какой-то курсантик, провожавший, видно. Помнишь, чего я тебе сказала тогда: «Взрослая!.. Жалко. Побыла бы еще ребенком…»

Я немного покраснела и стала вспоминать, что это за курсантик? Я понимаю маму: у нас, у севастопольских, взрослость всегда приходит вместе с этими мальчиками в матросских форменках. И ни одну не минует такая форменка… Но у меня пока еще не было… Честное слово!.. Ах, да! Это ж, наверное, Димка Костров, наш бывший выпускник. Но это ты, мама, напрасно волновалась, Димка — это всего лишь… швертбот и водная станция. У нас в школе никто лучше Димки не ходил на швертботе.

— А ведь теперь — не курсантик. Теперь работа и зарплата. Представляешь себе, какая она взрослая, — мама улыбнулась. — Я вот сижу сейчас и думаю: даже лучше было бы, если бы она работала, а денег не получала, ну, как в школе, на практике.

— Н-ну! — возразила я. — Помнишь, мама, те серенькие туфельки с узким-узким носом, которые ты мне на выпускной вечер не купила? Сказала: «Каблук тонок и высок». Через месяц эти туфли мои!

— Вот-вот! Видишь! — действительно расстроилась мама. И вся оболочка строгости расползлась, как по швам. И в прорехи выглянула мама — растерянная, озадаченная и опечаленная.

— Мои-и! — засмеялась я. Костя сидел и с недовольным видом вертел вилку на столе.

— Тетя Таня, — спросил он, — а меня вы никогда не видели, когда я стоял с Женей у парадного?

— Видела, — улыбнулась мама.

— И не волновались?

Мама подумала.

— Нет, — честно ответила она.

Костя взвился со стула.

— Нет, вы не знаете, какое самое большое несчастье может быть у человека? — cпросил он, оглядывая всех и чуть не плача (не то вполне шутя, не то чуть-чуть всерьез. Глаза у него все-таки подозрительно заблестели). — Родиться ровесником! Стоишь с девчонкой у парадного, ходишь к ней домой, и ни у девчонки, ни у кого никакого волнения. Товарищи! Да я уже бреюсь три раза в неделю!

— Правда, без особой на то необходимости, — вставил Михаил Александрович.

— Если три раза бреюсь — три раза и необходимость бывает! — грозно возразил Костя. — Нет! Все! Иду в военкомат и прошу, чтобы не тянули, чтобы призывали немедленно. И в увольнение в полной матросской выкладке буду торчать с Женькой у парадного. Пусть хоть мама с папой за окном поволнуются!

Мы все расхохотались. А Костя стиснул рукой спинку стула, как будто это была не спинка, а леера на корабельной покачивающейся палубе. И право же, в его лице загорелся огонь, который иногда разгорался в его отце: огонь «бога войны».

Отец сел опять рядом с мамой и, оглядев стол, начал выбирать ей в тарелку всего самого лучшего и побольше: кусочек балыка, винегрету, ярославского сыру, салата из помидор, салата из редиски в сметане и с яйцами, салат с мясом и майонезом. Как будто мама была не хозяйкой, а сама пришла в гости. Это просто отец чувствовал себя виноватым. Понимаете, мама отлично понимает отца без слов. Но отцу, чтобы понять какое-нибудь вот такое ее настроение, как сегодня, нужны ее слова.

Я смотрела на них и думала: ну, а если бы я стояла у парадного не с Костей, не с каким-то курсантиком, а… с Левитиным… Волновалась бы мама?…

Хорошо, что отец разливал вино и все смотрели на его руку и рюмки. Я чувствовала: у меня нечисто блестели глаза. Но я все-таки, сжав в пальцах тоненькую ножку рюмки, загадала:

«Если я человек, которому везет,то когда-нибудь… не скоро… я буду стоять у парадного…»

Я поневоле вздохнула: человек, который сам везет, — это, конечно, не я. Я все пока делала вполсилы, даже в четвертинку силы. И слов нет, наверное, есть кто-нибудь, кто имеет больше прав, чем я, так загадывать на счастье. Но ведь встретить человека и полюбить — это всегда случайность. Повезло же маме с отцом! А вдруг и мне повезет…

…Мы все не против, чтобы нам повезло…

В эту минуту зазвонил телефон. Отец, — один из всех стоявший: он разливал вино, — поставил бутылку и подошел к телефону.

— Что? Что? Да тише, подождите смеяться! — крикнул отец. — Вера говорит, тетя Вера. Что? Лена приехала? провалилась?… А-а… Чего у нас весело? Не устроилась ли Женя? Да, да, устроилась! Да, на строительный!.. Нет, не факультет — участок. Присылай Лену. У нас прием без конкурса. — Он смеялся. Никакого сочувствия! Михаил Алексеевич мог бы опять сказать: «Ты людям не сочувствуешь!»

Мама посерьезнела: пожалела Ленку.

— Плакала курортология! — съязвил Костя. И вот в это-то время прямо перед нами (никто не слышал никаких шагов в прихожей) вырос Бутько.

— Кто гостей зовет, а гостей не ждет? — морским, прямо-таки адмиральским басом вопросил Бутько.

— Пришел! — обрадовался отец и ринулся от телефона к нему помять его в своих руках. — А где Наташа?

— Идет-идет… Эскадру спать укладывает. Выстроили раскладушки от стены до стены, как эсминцы у Минной. — Движением могучего плеча Бутько толкнул отца в плечо. И отец, смеясь, покачнулся назад. Даже руки шутливо поднял: осторожно, мол, осторожно, не раздави, слон!

Мама из-за моей головы озабоченно посмотрела на себя в зеркало, которое было у меня за спиной. И незаметно сдавила на мгновение щеки, чтобы в них было больше краски. А у Анны Дмитриевны в первый раз по-настоящему вспыхнула улыбка, разорвала тень на лице и осветила его. Костя похож на мать вот в такие лучшие ее минуты. Как только Бутько появился перед нами, почему у мамы не то, чтобы исчезла, но как бы сразу отодвинулась куда-то на задний-задний план грусть по поводу моей взрослости. А у Анны Дмитриевны тут же далеко-далеко отошла забота о долгах, нарастающих из месяца в месяц. Бутько оглядел всех, прошел мимо Михаила Алексеевича — не садиться же ему, мужчине, рядом с мужчиной. Подмигнул мне, но тоже прошел мимо: мала! Просто странно, что меня нельзя уложить спать вместе со всей его «эскадрой». И сел рядом с мамой. Но хорошо улыбнулся Анне Дмитриевне. Совестно же обижать одну женщину явным предпочтением другой.

— Так о чем говорили-то, о чем речь? — спросил он.

По-моему, Михаил Алексеевич все заметил. И, по-моему, еще больше, чем слова отца, на него подействовало то, как с приходом Бутько разорвало тень на лице его жены.

— О том, как жизнь складывается у человека, — вздохнул отец. Отец тоже все заметил. Но он был уверен и в Бутько, и в маме, и в себе. Однако лицо у него было очень серьезное. — Понимаешь, Яков, вот говорим мы с Михаилом Алексеевичем. Сорок лет человеку. Всю жизнь человека армии отдал. А ведь сорок — не Костины восемнадцать. Трудно начинать в сорок. К сорокам годам, если бы не служить, можно было бы иметь десяток специальностей.

Пряжников поднял голову. Но отец не захотел встретиться с ним взглядом. Он смотрел на Бутько. Мы все молчали. Отец был так сосредоточен, что Бутько ничего не мог заподозрить.

— Да. Трудно… — согласился, раздумывая, Бутько.

У Бутько налитая голубизна в глазах. По-моему, такая голубизна бывает только у добрых людей. Голубые водянистые глаза — не то. У него, как у моря, когда оно самое приветливое, щедрое, к людям — летом. В его мягкой душе легко рождалось сочувствие.

— Трудно… — повторил Бутько. — Это как будто жизнь надвое разрубили. И когда еще вторая половина прирастет к первой!

Бутько сочувствовал Михаилу Алексеевичу, сочувствовал, как сочувствует имеющий неимущему. Вот у него, у Бутько, есть специальность. В сорок лет он совсем не то, что был в двадцать.

У Анны Дмитриевны лицо пошло пунцовыми пятнами.

А Бутько жалел Пряжникова. Жалел, что тот не смог дотянуть до пенсии, когда до пенсии осталась такая ерунда — год! Сидел и думал, чем бы он, Бутько, мог помочь человеку?