Изменить стиль страницы

В раздевалке переодеваться я стала нарочно медленно. Когда нет настроения, ничего не получается. А в спорте все зависит от настроения. Во всяком случае, у меня.

Я попыталась вспомнить, как мне легко было сегодня утром. Но помнила только Левитина и нашу Ленку. «сводить счеты» с ними не было никакого смысла, и я в мыслях «сводила счеты» с Алешкой Носовым. Я думала, скажи я через час ему и всем комитетчикам, что это именно они испортили все дело, — они не поймут. Чтобы понять настроение-спортсмена, надо не болеть с трибуны, загородившись от солнца темными очками, а самому пройти эти несколько шагов от двери раздевалки до вышки, ощутить через тонкую резину тапочек каждую из шестидесяти двух ступенек трапа и, наконец, с двадцатиметровой высоты с замершим сердцем увидеть скученную россыпь голов на трибунах и не видеть, а чувствовать всем мозгом своим, всем телом, судейский стол внизу, справа, в четырех шагах от вышки.

До начала оставалось минут двадцать. Мне казалось, что быстрее жизнь пройдет, чем эти двадцать минут.

Больше я не могла быть одна в кабинете. Открыла дверь, думая пойти к кому-нибудь, поговорить, чтобы хоть когда-нибудь кончились эти двадцать минут.

Я прошла всего несколько шагов по коридору, как вдруг открылась входная дверь, и мне сразу от входа замахала рукой Ленка. Вслед за ней шел Левитин.

Я была в купальнике, с голубой резиновой шапкой в руке. Мне почему-то сразу стала мешать эта шапочка. Как будто мне обязательно надо было ее куда-то деть, а я не знала, куда. Я посмотрела на шапочку и краем глаза увидела коричневую кожу на своей руке и, как еще никогда прежде, выгоревшие волоски на ней. Впрочем, нет, я и на руку не смотрела. И на Ленку не смотрела. Я смотрела на Левитина. Если бы взглядом можно было заставить человека остановиться, мой взгляд обязательно бы остановил его.

А теперь вот смотрела на Левитина, а видела свою прокопченнную руку.

Ленка шла, и голова у нее была почти неподвижной — боялась за прическу. У нее, знаете, она в виде шлема: волосы зачесаны сначала назад, а потом с затылка — вперед. А на лбу такие вольные, словно от ветерка случайно выбившиеся, но на самом-то деле все, последней прядки, нарочно выложено. И от всего этого — от прически, от неподвижности головы — вид Ленки был очень гордый.

«Вы все мудрите: как жить? В чем смысл жизни? — как будто говорила она. — А я одна знаю смысл. Смысл жизни в том, чтобы тебя любили. Попробуй, возрази! Скажи, что без этого есть смысл в жизни!

Видишь, онидет вслед за мной».

Вслух она сказала другое:

— Мы пришли, чтобы пожелать тебе ни пуха, пера!

Даже загар у Ленки не просто темный, а какого-то хорошего оттенка, весь просвечивающий. Она так и не поправила плечико.

«Стыд, стесненность? Это тоже для вас. Но не для меня. Для вас, пигалицы, заморышки. Оставьте это для себя вместе с идеями, с раздумьями… Вы все хотите быть лучше, чем есть. А я не хочу. Мне это ни к чему.

А вот онмне нравится. И видишь, это решает все.

И ничего для этого не надо делать: ни мечтать, ни надеяться, ни стараться быть лучше, пальцем о палец не надо трогать. Надо только родиться красивой — и все!»

Я посмотрела на ее плечо — ох, и красивый у нее изгиб от плеча к руке! Когда, я посмотрела на это ее плечо, я вдруг поняла, что если я прыгну сегодня, то плюхнусь вниз с двадцатиметровой высоты, как трухлявое бревно. А на трибунах раздастся и быстро оборвется брезгливый хохот. До смерти испугалась я этого брезгливого хохота.

— Что с вами? Боитесь? — спросил Левитин.

И тут врасплох забил гонг. Я почувствовала, как волна усталости откатилась от сердца, осев где-то в коленях. Мгновенная безмерная слабость, такая, как бывает только после болезни. Захлопали двери кабин. Задевая, мимо побежали ребята. Кто-то, наверное Костя Пряжников, схватил за руку и потащил меня к выходу. Я так и до сегодняшнего дня не знаю, кто. Помню, я оглядывалась назад и, сама не зная что, искала что-то глазами. Но твердо знала, что ищу что-то определенное. Потом в самом деле нашла то, что искала: в конце коридора в углу лежали сложенные один на другой тяжелые маты. Ох, и хотелось же мне забиться в этот угол за эти маты и никогда никому не показывать себя, худую, неуклюжую, некрасивую.

В эту минуту коридор кончился. Солнце так брызнуло, что пришлось зажмуриться. Потом я увидела судейский стол и нехотя пошла к судьям. Я ничего не хотела в эту минуту. Право же, даже жить не очень хотела. Перелезши через скамейки, до меня добрался Носов.

— Женька! — дернул он меня. — Ты почему отказалась от того прыжка! Почему — «вольный»?

— Тот трудный… Не смогу, — угрюмо и упрямо ответила я. Носов смешно всплеснул руками. Но еще раз посмотрел на меня, промолчал и, также молча, отошел. Наверное, я была совершенно безнадежна, если от меня можно было так отойти. Первым к трамплину пошел Костя. Костя не терпел расслабляющего, никчемного волнения. И всегда шел первым. Я была десятой или одиннадцатой. Слева от меня в первом ряду отблескивала на солнце золотом шлемообразная голова Лены. Прическа ее была так высока, что за ней не было видно лица Левитина. Дальше сидели Губарев, Брянцева и еще наши. Я могла теперь совершенно спокойно смотреть на всех их, словно все счеты с жизнью были кончены.

Любят таких, как Ленка. Красивых. А если я сама себя не люблю, почему меня кто-то должен любить?

Один за одним взлетали фонтаны до самой вышки.

И вот уже я держу рукой перекладину. Одна ступенька… две… пять… десять… Я совсем не считала их. Но, проходя от поворота к повороту, я точно знала, сколько прошла, и сколько осталось. Судьи перестали говорить и подняли головы ко мне, когда я была на сорок второй.

И вот трамплин.

Сквозь резину тапочек я едва-едва ощущаю твердость сбитых досок. Кажется, вот-вот перестану совсем касаться их и буду идти по этому голубому воздуху: края трамплина — шаг.

Длинная тень от трибуны дотянулась до вышки. Это поднялся Левитин, чтобы лучше видеть.

И вдруг я подумала: «А если сделать сальто? Столько раз, сколько получится. (До сих пор у меня получалось только один раз). Вольный так вольный…» Море было сине-сероватое и гладкое, как лист стали. Иногда его поверхность и наливается прочностью стали. В июне один девятиклассник при прыжке неудачно перевернулся в воздухе, упал боком и разбился насмерть.

Но эту сталь можно пробить, как электрической искрой, если рассечь поверхность сомкнутыми вытянутыми руками и головой.

Я с силой опустила трамплин вниз. И вдруг почувствовала всю себя, каждый свой мускулок, послушные готовый ко всему. Уже в воздухе, свободном и податливом, как пропасть, подтянула колени к самому лбу. Это было удивительное, потрясающее мгновение крайнего напряжения и совершенной свободы. Я могла делать то, чего не могла никогда в жизни, и я знала, что мое «хочу» было моим «могу». Когда я перевернулась раз, до стального листа внизу было еще бесконечно далеко, я сделала еще круг. Руки обожглись о сталь и прорезали ее. И только тогда теплая морская вода стала расходиться также податливо, как воздух. Потом меня сильно вытолкнуло на поверхность. Я повернулась в ту сторону, где должен был быть судейский стол. Но вода стекала на глаза, и я ничего не видела. Самым непонятным было то, что я и не слышала ничего-ничего, словно не было у меня за спиной ни трибун, ни людей на трибунах. Что же это такое?… Уж лучше бы смеялись!.. Какой-то провал, словно вся земля замолкла…

И вдруг в одно мгновение, после целой вечности тишины, я и услышала, и увидела. Пронизывающий свист, и аплодисменты. Хлопают! Хлопают! И в то же мгновение увидела над судейским столом: 9,8.

— Девять и восемь… Девять и восемь, — попыталась запеть я. Захлебнулась. Выбралась опять на поверхность и поплыла к железной лесенке у бетонного пирса. С Костей мы стукнулись лбами, и на его носу засверкали морские капельки с моего носа. Кто-то обнимал, кто-то целовал. С Ленки, как волной, смыло ее невозмутимость.