Изменить стиль страницы

Стрелочка обежала свой маленький мирок, замкнув круг.

Он не сказал этого.

Он мог бы сказать:

— Здесь инженер я! Я отвечаю за надежность дома! Что за самоуправство?

Стрелочка отсекла сектор… половину круга… три сектора… полный круг…

Он не сказал этого.

Я повернулась к нему.

Под пиджаком у Виктора была та самая рубашка в клеточку, в какой он работал в прошлое лето. Однажды вечером, стоя со мной у нашего дома, Виктор отводил глаза. Но я в первый раз тогда увидела его глаза без мужества. Сейчас он не был ни таким, каким я его увидела в первый день на участке, ни таким, как в тот вечер. Пожалуй, он мог бы показаться сейчас даже спокойным. Но в этом спокойствии было что-то натянутое, словно он натянул его, как натягивают на себя заранее приготовленную рубашку.

Какую-то из этих квартир на третьем этаже дадут Бутько. Тетя Наташа со дня на день собирается в больницу:

— Что же ты строишь? — спросила я Виктора. — Квартиру? Могилу строишь. Может, человек, который здесь погибнет, еще не родился. Может быть, мать ему только готовит пеленки. А ты уже приготовил могилу…

— Женя! — крикнул он, как бы закрывая мне рот. — Здесь инженер я! Я отвечаю за надежность дома! Что за самоуправство!

Все на восклицательных знаках. Но я уже не верила. Для правды было упущено время. Он просто искал верный тон.

— Со смертью шутишь, — глухо сказал Абрамов. — Плохие шутки. И для мертвых плохие. И для живых.

— Могила! Смерть! — возмутился Левитин. — Да вы из бригады или из похоронного бюро? Дома после землетрясения с трещинами от крыши до фундамента стоят десятилетиями. Я рассчитал: тут запас прочности худо-бедно на двадцать-тридцать лет.

— А через двадцать лет? — спросила я.

— Ты себе плохо отдаешь отчет, что такое двадцать лет, — улыбнулся он. — Ты живешь уже немало, а двадцати лет еще нет. Откуда нам знать? Может быть, через двадцать лет не только этой квартиры, — от дома камня на камне не останется.

— Это ты о чем? — спросила я.

Он густо покраснел. Он старался справиться, быть спокойнее. Но краска все еще не сходила с лица.

— О будущем, — ответил он. И его бровь даже чуть приподнялась, подчеркнув естественность возражения. Только лицо все еще догорало краской. — О том, что при коммунизме эти наши каменные примитивы никому не будут нужны. Каменные дома — пережитки каменного века. Что ты смотришь на меня? — спросил он меня.

Он уже совсем справился с собой. Смущение не оставило тени на его лице.

Что же я так смотрю?

Человек, которому везет. Человек, который сам везет. На Водной станции — спортсмен, правда, лишь в школе занимавшийся спортом, да и то — чуть. В театре — артист, которому знаком искус творения; но только два раза за жизнь бывший на школьной сцене. Среди передовиков — передовик. Среди коммунистов — коммунист. Человек? Нет. Оболочка без содержания. Как шар: чем надуют, тем и полон. Костя что-то видел и понимал. Отец понимал больше Кости. Я одна ничего не хотела видеть и ничего не хотела понимать…

Абрамов пошел к выходу. Аня опустилась поправить шнурок на туфле. Голова ее пригибалась все ниже, ниже, и вдруг Аня заплакала. Она старалась сдержаться, старалась подавить в себе слезы. Наверное, в ту минуту ей было страшно — не за Губарева страшно. Просто она теперь сама боялась Губарева.

Мне стало не по себе от всего этого. Я вышла из квартиры. Виктор схватил меня за руку.

— Ты не бойся, Женя. Мне ничего не будет, — снизив голос, проговорил он. В глазах его, не слишком спокойных, все-таки в самом деле было спокойствие безнаказанности. Я отвернулась.

— Самое страшное, Виктор, — сказал я, — то, что я действительно не боюсь за тебя. Я уверена, что ты обязательно найдешь способ сделать так, чтобы тебе ничего не было. Но мне от этого не спокойнее.

Он опять покраснел.

— Ты меня не поняла, — сказал он.

Но это была неправда.

— В тот день нам надо было показать новый способ отделки, помнишь? Приезжали отделочники со всех управлений. Они могли увидеть одно из двух: или эту щель, или новую технологию. Мне показалось, что будет лучше для дела, если они увидят то, за чем они приехали к нам.

На Матросском клубе куранты отбили две склянки — десять утра.

Виктор замолчал, прислушиваясь к часам. Он слушал, и было заметно, как он при этом успокаивался.

— А вообще над этой секцией после происшествия

не было смонтировано ни одного блока. Потому что я не собирался этот вопрос решать один. Оставим мы эту стену или мы не оставим — решим вместе с управляющим трестом.

Никто, ни один человек, даже я, не могла бы сказать, что Виктор звонил по телефону и попросил свою мать, которая работала в управлении в производственном отделе, отнести в трест объяснение о трещине в стене и свои расчеты на прочность. Я говорю об его матери потому, что, как потом выяснилось, именно в десять утра она отдала бумаги Виктора управляющему трестом.

Потом, когда к нам на участок приехал управляющий трестом и приехал еще из горкома Осадчий, Виктор объяснял им, что сразу после происшествия он поехал к Туровскому, но наш начальник управления уехал как раз в тот день в командировку; вечером Виктор поехал к управляющему — в тресте уже не было ни души. Вчера он тоже был в тресте, но управляющий был в горкоме. А ни с кем, кроме управляющего, ему, Левитину, не хотелось решать этот вопрос. Поэтому сегодня утром он и передал свою объяснительную записку, так как знал, что с участка уйти будет нельзя.

Не знаю… Но по-моему, Туровский уехал в командировку не за час до того, как узнал о происшествии, а через час после разговора с Виктором. Сбежал, как крыса с корабля, который, правда не тонет. Но на который в любую минуту можно вернуться. Я, мол, ничего не знаю. Но если сможешь выпутаться и сдать дом, старший прораб, — сдавай! В конце концов, если щель обнаружится потом, всегда можно будет сказать: «Подумать только, какие загадки преподносит жизнь! От беды не застрахуешься!»

А мать Левитина… по-моему, мать Левитина все эти три дня ходила в трест, где-нибудь ждала звонка от него по телефону: есть звонок — не отдавай пока бумаги. Нет звонка — отдавай; тянуть опасно!

Во всяком случае, так или иначе, но о расколе в стене в тресте узнали не от кого-то с участка, а из официальной «объяснительной» старшего прораба.

— Двадцать лет прочности — это не прочность для дома, тем более для наружной, несущей стены, — сказал Осадчий. Хмурые брови у него сошлись у переносья. Взгляд поблескивал, как в надвигающуюся грозу мерцают первые, еще пока неяркие молнии. — Если мы будем строить в расчете на двадцать лет прочности, люди откажутся от наших домов.

Ни с кем не попрощавшись, Осадчий пошел к машине.

В обеденный перерыв к нам на участок приехал отец, Бутько и Пряжников, — Костин отец. Они простукивали блок с трещиной и с внутренней, и с наружной стороны, прощупывали щель. Потом Бутько и Михаил Алексеевич смотрели на отца: отец лучше разбирался в возможной прочности материалов.

— Может и двадцать лет выдержать, а может и в этом году завалиться, — поморщился отец. — Здесь все расчеты на «авось», возьмем на «авось» исходную прочность, а потом уже все рассчитаем непогрешимо, по всем законам точных наук.

Бутько взял папиросу из рук отца, затянулся дымом.

Сказал:

— Туровский, наверно, слетит. Вот уверен — слетит, хоть он и хитро смылся в командировку. Напишут ему: «За необеспечение должного качества работ». А я бы записал: «Снят за то, что не имеет должной веры — веры в те слова, которыми только жизнь мусорит». Как с трибуны, так: «Товарищи!.. Качество!.. Мы строим на века!» А как до дела доходит, то — давай дома! Гони дома! Все равно какие, лишь бы до приемной комиссии не завалились.

Пряжников вышел на балкон и смотрел, сколько блоков придется теперь выбивать, чтобы добраться до этого блока в квартире третьего этажа. Четвертый этаж был смонтирован почти до самой крыши, только одного блока не хватало. Но самым-самым трудным будет выбить межэтажную перемычку, всю прожженную намертво схватывающим огнем автогенщиков. Для того, чтобы это смонтировать, нужны были всего день-два. Для того, чтобы это разобрать, надо будет приложить обыкновенными человеческими руками силу большую, чем у подъемного крана, выбить ломами сцепившийся бетон и блок за блоком разобрать все сверху до этого балкона. Этого не сделаешь ни в день, ни в два.