Костя засмеялся. Качнул головой. И я услышала восхищенные слова:
— Красотища тут: работы — с ручками! Про-остор!
У меня опять дрогнуло сердце. Я легко представила себе, что было видно Косте с высоты: огромная, широко раскинувшаяся стройка, жила, дышала, двигалась. Людей видно очень мало. Лишь мозгом в квадратных головах башенных кранов, клеточкой в теле самосвала, живым нервом во всем этом многоголосом шуме, скрипе, позванивании, дробном стуке виднеется человек, — то один, то по двое, то по трое. Я люблю красоту картинных галерей. Но в последнее время не музейная, а вот такая красота: «Работы с ручками! Про-остор!» — стала как-то очень крепко трогать меня.
Наконец, Костя слез.
Мы присели на край деревянного поддона.
— Женя, — спросил Костя, — как, по-твоему, чем пахнет у нас на участке?
Я потянула в себя воздух. Оказывается, за эти пол года Костя вытянулся еще больше. И теперь на уровне его плеча уже не мой нос, а мои глаза.
— Цементом, — попыталась догадаться я.
— Еще? — спросил Костя.
— Алебастром.
— Еще?…
Я посмотрела на него, смеясь:
— Ну, раствором, что ли?…
— Липой, Женя, липой пахнет! — Костя перестал улыбаться. И посмотрел на красный, потрепавшийся от времени кусок материи на недостроенном доме. — Видишь: «Участок, борющийся за звание участка коммунистического труда». Все — липа!
Костя отвел глаза, Наверное, чтобы смягчить слова. Улыбнулся одним уголком губ.
Я молчала. Я знала, что он вот-вот заговорит о Викторе. Пусть попробует! Хватит с меня и того, что я каждый день слышу дома.
Но Костя заговорил о Губареве.
— Через месяц-два Губарев будет бригадиром коммунистической бригады. Вот увидишь, будет: «самая высокая выработка!» «самые высокие заработки!» А Губарев, чем больше зарабатывает, тем ближе к Ротшильду, чем к коммунизму. А вообще-то, ему одинаково далеко и до Ротшильда, и до коммунизма… Поганят на глазах у всех хорошее дело!
Нет, это не о Губареве. Это все равно о Викторе. Подумаешь, разобидели — заставили Губареву рабочий день оплатить! Да нет, если говорить честно, мне совсем не нравится то, что у нас произошло. Но делать из всего такие выводы! Почему ему кажется, что все с ним должны согласиться? А он знает, как Виктор может спорить? Спорить, стоять на своем, упорствовать. Но стоит ему доказать — умеет соглашаться! Нет, этого не знает ни Костя, ни отец. И не отцу, не Косте судить — мне судить! Им кажется, что весь мир имеет право на ошибки. И только один Виктор, — один из всех — не имеет права ни на одну ошибку.
— Вот когда у твоего отца на участке висят такие вещи, — Костя кивнул головой на лозунг, — я не протестую. Твой отец, что говорят, в то и верит! Во что верит, — то и делает!
— Ты не замечаешь одной небольшой разницы, — сказала я, думая говорить о Викторе. Ведь разговор все равно был о нем и ни о ком больше. — Отцу сорок три года, и у него двадцать пять лет стажа. Когда у Левитина будет двадцать пять лет стажа, рабочие с других участков будут говорить о нем точно так же, как ты сегодня об отце.
Костя стиснул губы так, что от них отлила кровь.
— Когда у Левитина будет двадцать пять лет стажа, он будет не лучше, а хитрее.Твой Левитин — дрянь, Женька! — вдруг почти крикнул он. — Ты думаешь это человек, который везет? Человек, который не прочь подъехать, —все равно, на чьих пристяжных. К коммунизму — так к коммунизму. Губа у него не дура, он и к коммунизму не прочь подъехать.
…Совершенно не помню, как это получилось. Я ударила его по щеке. Если бы он продолжал говорить, если бы он говорил с такими же злыми глазами, если бы говорил такую же чушь, какую нес, я бы, наверное, убила его… Потом я сама испугалась. И с минуту стояла, молча глядя ему в лицо.
Костя закрыл щеку, отвел глаза к тому злосчастному пропыленному лоскуту на стене. А потом так посмотрел на меня, что мне показалось, что он вот-вот ответит мне тем же.
И он ответил.
Нет, он не поднял на меня руку!
— Если бы я тебе не сказал этого, я бы себя… гадом считал. А он — дрянь! дрянь! дрянь! Ни в кого не верит: ни в черта, ни в бога. Думает, что умный, что что-то выгадывает. Ничего он не выгадает, не то сейчас время!
Я повернулась и пошла. Если бы я не ушла, он продолжал бы кричать мне в лицо с налитыми злостью глазами:
— А он — дрянь! дрянь! дрянь!
В нашей кладовке в угловой комнате внизу валялись неразобранной кучей теплые ватники, спецовки, комбинезоны. Я подошла, поискала свой комбинезон… Упала ничком на эту мягкую кучу и, каждую минуту боясь, что, кто-нибудь войдет в кладовку, расплакалась навзрыд. Почему все такие злые! невидящие!..
Зима в Севастополе, как ворчливая бабушка: пригрозит надрать уши холодом, а сил нет. С моря подует теплый, шаловливый бриз и в один день смягчит ее. Снег тут же стает, и асфальт блестит, словно всего-навсего был полит специальной поливальной машиной.
На следующий день после того разговора мы с Костей работали в квартире на третьем этаже. Костя молчал, но работал в этой же комнате — не уходил. Мы оба подняли воротники стеганок: в окна дуло, и в доме, на сквозняках, было холоднее, чем на улице. Штукатурный слой, вязкий от золы, уже покрыл все стены. Мы шпателями заравнивали углубления.
— Сегодня Ленка придет, — сказала я Косте. — В первый день всегда трудно. Давай поможем ей. А то сбежит.
Лена пришла в совсем недурном настроении. Из комнаты она то и дело выглядывала во двор участка и улыбалась: ей было любопытно. Правда, показывать ей, как что делать, приходилось подолгу. Костя все дыры на целой стене зашпаклевал, а Ленка все не торопилась взять шпатель. А когда взяла, оказалось, что она хоть и смотрела, но ничего не видела, во всяком случае, не старалась видеть. Нам пришлось буквально держать ее руку и водить этой рукой, растягивая шпателем шпаклевку. Ленка засмеялась и покачала головой. Ее тень падала на свежую, штукатурку, словно отражалась в зеркале. И тень на стене тоже покачала головой.
— И вот этаработа тебе так нравится? — спросила
Ленка.
Я пожала плечами.
— Эту квартиру, говорят, получит Бутько. А вот этомне уже очень нравится, — сказала я.
— Вчера смотрела одну картину. Там герой бросил девчонку. И она от несчастья столовой ушла в работу. А потом уверяла всех, что «работа лечит», — Ленка засмеялась, откровенно не веря. Потом сказала с убеждением: — Работа, знаете, когда нужна? Когда сердце на голодном пайке. А я хочу, чтобы у меня сердце не было голодным.
— А кино лучше работы лечит? — спросила я. Ленка вздохнула. Костя улыбнулся.
— Инвалид сердцем, — сказал он. — Ну вот что, бери-ка ведро, тащи золу. За углом, в бункере. Будем раствор делать.
Ленка бросила шпатель. Подняла с пола ведро, зазвенев дужкой о край.
За то время, что мы ждали Ленку с ведром золы, вполне можно было раз десять спуститься с третьего этажа, сходить за угол, подняться к нам и, наконец, даже сбиться со счета. Мы с Костей уже все перенесли в другую комнату: и подмости, и инструменты. Мы уже кельмами скребли по дну поддона. По совести говоря, если бы мы работали вдвоем, то одному уже давно надо было бы идти за золой, цементом, алебастром и готовить раствор, чтобы потом не стоять. Но нас ведь было трое… Наконец, я бросила все и пошла искать Ленку с вед ром.
Я нашла ее на площадке между башенным краном и машиной с привезенными блоками. Она стояла около Виктора. Виктор, пригнувшись, положив на колено блокнот в твердой обложке, писал что-то.
В последние дни мы с Виктором были полу-в ссоре, полу-в мире. Я тогда сказала ему:
«Виктор! Только до лета! Чуть-чуть подождем, а по том, чего бы они ни говорили, — уйду. Честное слово! Уйду!»
«Что ж, если ты хочешь считаться с отцом больше, чем со мной, — считайся!»
Но он не простил мне этого.
Мы не поссорились.
Он, по-моему, так же не хотел этой ссоры, как и я. Но мы жили под угрозой такой ссоры.