Изменить стиль страницы

Я положила руки Виктору на плечи и крепко-крепко обняла его.

— Виктор! Когда мама выходила замуж за отца, бабушка вышвырнула ее шмутки на улицу и сказала, что в дом не пустит. Мама ушла и ни разу за всю жизнь не покаялась, что ушла. Ты не думай! — Я ни за что не откажусь от этого права — никогда в жизни не каяться. А бабушка сама же первая с ними и помирилась.

Сердце мое успокоилось. Но никогда еще оно не было так полно восторгом и отчаянной решимостью. И никогда еще я не чувствовала себя так безусловно правой, как тогда.

— Женя, только не передумывай! Дай слово, что ни при каких обстоятельствах не передумаешь! — сказал Виктор.

Но — странное дело! Его глаза были у самых моих глаз. Это были те же глаза, что всегда. Но глаза без мужества. Он прикрыл их, опустив веки и глядя куда-то вниз, — как бы спрятав.

— Если ты передумаешь… если ты передумаешь… — повторил он. Но все так же, со спрятанными глазами. — Вот я не представляю себе, чтобы ты жила, все время боясь сорваться. Жила, постоянно чувствуя опасность…

— А ты?

— Нет, конечно! — он засмеялся, но не очень уверенно. — Я, кажется, немного понял вашу семью. Я тебе вот что скажу: твоя мать никогда не была так нужна твоему отцу, как ты мне… И давай побыстрее кончать все это. Чего нам тянуть до лета? До экзаменов? Лето, оно так и так, при всех обстоятельствах будет.

— Кончать? — спросила я, пораженная тем, что он сказал о маме и отце, о себе и обо мне. — А я думала — начинать.

— И кончать! И начинать! — улыбнулся он. И я опять увидела его глаза. Глаза без мужества.

Виктор ушел. А я, вместо того, чтобы прямо подняться к своей двери, остановилась на лестнице.

…Я без труда понимала, почему против мама.

Хотя мне два месяца назад уже исполнилось восемнадцать, мама все никак не может привыкнуть к тому, что меня нельзя завернуть в пеленки. Честное слово, иногда мне кажется, что она и сейчас с удовольствием затянула бы меня в пеленки, несмотря на то, что я как раз с нее ростом. Спеленала бы и таскала, — это бы не была легко, но зато насколько спокойнее.

Недавно я слышала ее разговор с тетей Наташей Бутько. Тетя Наташа дохаживает, наверное, уже последний месяц. Мама говорила:

— Мне всю жизнь после Женьки все было не до второго ребенка. Все что-то мешало. То работа, то квартиры не было, то Женя кончала школу и хотелось создать ей условия. А сейчас вспоминаю, и ни одна из причин мне не кажется важной.

Теперь мама завидует Бутько.

Против Виктора мама сейчас в той же мере, как была бы против кого угодно другого, — она просто считает, что в восемнадцать слишком рано выходить замуж. Если она стала иметь что-то против именно Виктора, то это все — от папы. А папа всегда мог убедить ее так же, как самого себя.

С отцом было труднее.

Мне казалось, что будь мне не восемнадцать, а двадцать пять и даже все тридцать и тридцать пять, — отец и тогда был бы против. Против одного Виктора.

…Едва я втиснула ключик в английский замок, услышала за дверью шаги мамы.

Я взглянула на часы. Было без десяти два.

Мама в самом деле стояла на пороге.

Она любит строгую одежду, строгие тона, строгую причёску. Но в характере у нее никогда не было особенной твердости, Когда мама приходила с работы, кажется, что она вместе со своим строгим костюмом сбрасывает с себя и свой строгий вид. Во всяком случае, в этом халате, в котором она стояла передо мной, она никогда и никому не казалась строгой.

Я молчала и смотрела на халат, не торопясь поднять взгляд. Потом голову все-таки пришлось поднять. Лицо у мамы было строгое. Но я не поверила этому. И в самом деле, в ту же минуту у мамы задрожал подбородок. Этого я не ждала. Во всяком случае — боялась…

— Женя, я из-за тебя сегодня уже два раза пила валидол… — сказала мама.

Я хотела сказать, что думала придти в двенадцать.

Но у меня опустились руки.

Понимаете, как будто я несла-несла тяжесть и вот только теперь поняла, как она велика. Но эта тяжесть была на мне еще там, за дверью.

Мне что-то все время мешало.

Впрочем, я знала, что мне мешало: мешали глаза Виктора, — такие, какими я их увидела сегодня. Мешало то, что он говорил и особенно, как он говорил. После этого разговора я чувствовала себя словно связанной, словно я не имела права говорить ему «да» или «нет» по желанию, а обязательно должна была сказать только «да». И вот теперь мама, не спрашивая, чего хочу или не хочу я, говорит, чего не хочет она сама. Мне показалось бесчеловечным требовать чего-то от меня таким образом. Я чувствовала, что скажи мама еще одно слово, я не выдержу.

Из комнаты послышался голос отца.

— Ты не видела карандаш? — спросил он маму. Я бросила кое-как пальто на вешалку и побыстрее пошла в комнату. Чего бы отец ни думал обо мне и Викторе, он никогда не будет ни на чем настаивать вот так…

ТАТЬЯНА ИЛЬИНИЧНА

Женя выходит замуж!

Она выйдет, если для этого, даже надо будет сунуть голову в петлю.

Каждый раз, когда ее нет в двенадцать, мне кажется — она уже не придет.

Я знаю Бориса: Борис бывает редко настроен против человека так, как он настроен против Левитина. И я чувствую, сердцем знаю, что он — прав. Но Женька сейчас, словно глухая и слепая. Она все слушает и ничего не слышит. На все смотрит и ничего не видит.

Мне иногда становится за нее страшно. Я живу, как будто под угрозой приговора.

Она вернулась почти в два часа ночи. Я ее ждала с вечера и все смотрела на часы. До двенадцати мне казалось, что у нас, у всех троих, еще есть достаточно времени, чтобы подумать, поговорить и, все-таки, заставить Женьку услышать отца. В конце концов, не так уж трудно выйти замуж, — трудно быть счастливой. И нечего думать, что выйдешь замуж — так обязательно тебе и счастье в охапку! К двум часам я уже точно знала, что у нас троих нет ни на что никакого времени.

— Женя! — сказала я ей. — Я из-за тебя сегодня два раза пила валидол…

Видели бы вы, как она посмотрела на меня! Не знаю почему, но мне показалось, что она вот-вот разрыдается. Хотя вошла она, — вся светясь.

В эту минуту из комнаты послышался голос Бориса:

— Таня! Таня, ты не видела карандаш?

Женька буквально бросила пальто на вешалку и пошла в комнату.

Борис чертил за столом. Настойчиво, как бы стараясь вернуть мне самообладание, он смотрел в глаза: «Валидол — лишнее. Его можно, если надо, пить. Но о нем никогда не надо говорить: ничего это, кроме фальши, не принесет».

И Женька поняла это не хуже меня. Он подошла к отцу и спряталась от меня. Она стояла рядом с ним, трогала карандаши, и видно было; что не отойдет. Потому что, чего бы отец ни думал о ней и этом Левитине, рядом с ним, с отцом, не будет ни валидола; ни слез. Рядом со мной был стул. Если бы его не было рядом, мне было бы очень трудно устоять. Никогда я не думала, что доживу до минуты, когда, Женька будет прятаться от меня за отца. И что эта минута для меня будет так тяжела.

Женька росла на глазах, незаметно становясь взрослой. С этим я смирилась давно. Впрочем — нет, совсем не смирилась… Когда-то, когда я кормила ее грудью, я была ей самой необходимой, самой нужной; от меня зависела сама Женькина жизнь. Вот если бы можно было, я бы это тянула и тянула без конца.

И потом еще долго-долго Женьке никто не был так нужен, как я.

А потом Женька стала постепенно-постепенно отходить от меня. И чем больше взрослела, тем ближе была к отцу. Она как бы разглядела меня, — наверное, я показалась ей не очень интересной. Во всяком случае, с отцом они живут душа в душу, — жили до тех пор, пока не начались эти разговоры о Левитине. Со мной — в пол-души. Чего-то во мне, матери, не хватает для Женьки-взрослой.

Впрочем, я знаю, чего не хватает. Женьке кажется, что я только не мешала ее отцу жить так, как он считает правильным. А вот сама быть такой, как он, — не в состоянии. Это правда, — не в состоянии. Но Женька еще не знает, что это совсем не мало — уметь дать мужу возможность всегда, поступать, только думая о своей совести, — и все. Никогда не держать мужа за подол пиджака: оглянись, мол, у тебя семья: ты кормишь семью, как бы семье не было хуже!