Изменить стиль страницы

— Ты извини меня, Андрей… Стар я стал.

— За что? — Тарутин не понимал, что имеет в виду Лариков.

— Что не вступился за тебя. На «селекторке». Робость оковала, понимаешь… Заместитель министра все же. А мне на пенсию выметаться скоро. Думаю, ну их всех к бесу…

Пшеничные его брови у основания покраснели и теперь казались ненастоящими, бутафорскими. А круглое лицо с набрякшими под глазами мешками, со складками у рта, из которого, делясь длинными паузами, вылетали слова, такие густые, тяжелые, что их можно было коснуться руками, лицо это сейчас стало близким Тарутину…

— Вот еще, — пробормотал он. — Я даже обэтом и не думал…

— А ты думай! Думай! О тех, кто тебя предает, думай.

— Ну, Михаил Степанович… у вас еще появится возможность…

— Не появится, Андрей Александрович. После «селекторки» я сцепился с Кориным. Он сказал, что это все мои дела. Фантазии. Поэтому я, дескать, обязан поднять твой парк. Другого решения вопроса он не видит…

— Не понимаю.

— Что там не понимать? Хочет меня перевести в твой парк… директором.

— Вот оно что!

Тарутин покрутил головой. Странно. Ведь он сам готовился подать заявление об уходе. Но сейчас, когда Лариков ему сказал об этом, так заныло в груди… И такой серьезной показалась потеря. Таким родным показался этот суматошный, добрый, жестокий и равнодушный таксопарк…

— Вот оно что, — повторил Тарутин вялыми сухими губами. — Что ж, пожалуйста… Хоть сейчас.

Лариков вскинул брови, собирая в глубокие морщины кожу лба.

— Не кагалтись, понял?! — закричал он.

— А я не кагалчусь! — Тарутин чувствовал нарастающую злость.

— Кагалтишься! — прокричал еще громче Лариков.

— Это вы кагалтитесь, а не я!

— Пить надо меньше, ясно?!

Тарутин с изумлением взглянул на Ларикова.

Они немного помолчали, глядя в разные стороны. Тяжело опираясь на руки, Лариков встал с дивана и обронил негромко и обиженно:

— Жду его тут, жду. А он…

Сделал несколько шагов по кабинету. Остановился у стола.

— Слушай, Тарутин, когда твой Фомин возвращается?

— Днями. Лечится человек.

— А кто вместо него?

— Водитель один. Член бюро. Григорьев.

— Дядя Петя? Какой же из него парторг? Мягок. Товарищами мы когда-то были, шоферили вместе.

— Что вы вдруг Фомина вспомнили?

— Нужен он сейчас. Для дела.

Лариков взял серую пухлую папку. Тарутин узнал ее — работа Шкляра…

— Такой отличный план придумали. Эх! — Лариков бросил папку на стол.

А толку что? — Тарутин вытянул губы трубочкой, как ребенок.

— Драться надо за него, вот что!

— Вы и деритесь.

Лариков боком присел на край стола. Взгляд его усталых глаз медленно полз по бледному лицу Тарутина, цепляясь за невысокий лоб, короткий нос, губы, задержался на ямочке подбородка.

— Составь обстоятельную бумагу. Поезжай в министерство. Вместе с Фоминым. Он мужик неробкий, старой шоферской закалки.

— Сейчас шоферы тоже не из робких.

— Как сказать… Нахальства много. А вот гражданства… Впрочем, обобщать нельзя… Так вот, поезжайте в министерство. Гогнидзе мужчина горячий, но не упрямец. И умница. Я его хорошо знаю… Завтра же и составь.

Тарутин поднялся с кресла. И проговорил внятно:

— Завтра я подам заявление.

Лариков помахал тяжелым кулаком вслед высокой тарутинской спине:

— Попробуй только!

Вначале он хотел взять такси и вернуться в тихий бар, к усатому греку Георгию. Сесть в стороне с бутылкой. Наверняка ребята еще там не разошлись, танцуют в малиновом полумраке.

Такси на стоянке не было, а подошел автобус — желтый, чистый, с ярко освещенными, по-домашнему заиндевелыми окнами. Дверь, скованная холодом, трудно разошлась, приглашая в полупустой салон. И Тарутин сел в автобус. Этот маршрут тянулся до самого его дома, значит, он сейчас отправится домой.

В еще теплой, хранящей чужое дыхание оконной лунке он увидел подъезд управления и дежурную машину со спящим шофером. Лунка на глазах затягивалась туманом, растирать ее вновь Тарутину не хотелось, он отвернулся, втянул голову в поднятый воротник. В память медленной обратной проекцией вошли какие-то никчемушные фразы, высветлялись какие-то движения, повороты головы, рук. Все это наплывало друг на друга, перемешивалось в единый сумбур, похожий на рваную тучу, принимающую образ то человека, то животного, то непонятно чего, но удивительно знакомого… Постепенно и это растворилось, уступив место пустоте. Он глубоко и ровно задышал… И уже сквозь полудрему Тарутин почувствовал глухие рывки и, сообразив, что кто-то дергает его за руку, тяжело поднял голову.

Женщина склонилась над ним, опираясь согнутым локтем на спинку переднего кресла, а лицо ее с ярко-красными губами, вздернутым носиком и челкой, выбившейся из-под меховой шапочки, лицо это плавало в теплом воздухе автобусного салона где-то рядом, у самых глаз Тарутина.

— Андрей Алексаныч?! Вы это? Уснете и свалитесь. А пол тут грязный, — ласково говорила женщина.

Тарутин встряхнул головой, приходя в себя.

— Не узнали? Так я Лопухова, Таня… Смотрю, батюшки, никак самого Тарутина укачало в автобусе, это ж надо. Или вы меня не помните?

Внешность женщины была знакомой, но откуда — не вспомнить, и Тарутин напрягал сонную память.

— Ларечница я. Таня Лопухова. У парка пиво продавала, вспомнили?

Тарутин провел ладонью по лицу, сгоняя остатки дремы.

— Как же, как же. Вспомнил. Куда же вы так поздно?

— В гостях была. У подруги. Квартиру новую она получила, вот и собрались все свои, порадоваться, как положено… А вы куда? Домой?

— Домой.

— И я домой… А то оборачиваюсь, гляжу и глазам не верю: Андрей Алексаныч. И вот-вот на пол свалится. — Женщина засмеялась, показывая красивые крупные зубы. — Надо, думаю, помочь.

— Спасибо.

— Выходит, мы с вами близко живем?

— Я на Первомайской живу.

— Общая остановка. Я на Зеленом бульваре. — Женщина села, привалилась грудью к спинке кресла и положила голову на согнутые руки.

Тарутин не знал, о чем говорить.

— Ну… как работается?

— Добились вы своего. Теперь меня на площадь у рынка перевели. Но ничего, я довольная, место ходовое. План делаю.

— Вот. А вы боялись.

Женщина вскинула крашеные ресницы, но промолчала.

Автобус, густо подвывая мотором, пошел на подъем, значит, скоро и выходить. Тарутин подумал о том, как бы ему расстаться с женщиной — его дом был ближе к остановке, — надо сразу решительно попрощаться и уйти, не отправляться же ему провожать.

— А мне еще идти от остановки три квартала. И через пустырь. Вечно там какие-то типы ошиваются. — Женщина поправила выпавшие из-под шапочки волосы.

— Я провожу вас, — без особого энтузиазма проговорил Тарутин, злясь на вечную свою мягкотелость.

— Что вы, что вы… Да я их, господи. Что вы! Я их так шугану, что пятки заблестят. Да и знают они меня, уважают. Работа такая, все эти ханурики как на ладони. — В ее выпуклых светлых глазах на мгновенье что-то сместилось. — Но, если желаете, я рада буду.

Пустырь с уснувшими на ночь под снегом строительными механизмами был безжизнен.

— Конечно, — говорила женщина. — Всех первый снег согнал. Ничего, скоро оклемаются и в тридцать градусов будут гулять. Ни один грипп их не берет. А у каждого дом есть, телевизор. Нет, сюда тянет как магнитом. «Бормотуху» цедят, охламоны… А ведь днем работают, в шляпах ходят. Ну и народец.

Женщина волновалась. Ее волнение передавалось Тарутину, и он удивлялся своему состоянию и острее чувствовал сквозь тяжелую шубу ее упругое жаркое тело, откровенно призывное и доброе. Он давал себе слово, что сейчас, у подъезда, распрощается с женщиной и уйдет, в то же время прекрасно понимая, что поднимется к ней, если только она предложит. И даже если не предложит, он сам будет искать повода остаться у нее, уверенный в том, что никаких формальных преград для этого нет, а если вдруг и окажется, что она живет не одна, Тарутин постарается увести женщину к себе, в пустую холостяцкую квартиру… Он не мог сегодня оставаться в одиночестве, не мог. И не хотел! Он слушал сейчас себя и не обращал внимания на то, что женщина уже несколько минут молчит, ступая рядом, тихая и совсем не та разухабистая ларечница Таня Лопухова, что подсела к нему в автобусе…