Итальянцы все-таки забрали пианино господина Ферна, унесли однажды, ранним дождливым утром. Весть об этом неведомо как разнеслась быстро. Сбежались дети со всей деревни, пришли и старухи в передниках, и евреи, облачившиеся по-зимнему в свои лапсердаки из-за дождя. И вот чудо-инструмент, большой, черный и блестящий, с медными подсвечниками в виде чертиков, медленно поплыл вверх по улице — его несли четверо итальянских солдат в форме. Эстер тоже смотрела на эту странную процессию: пианино подрагивало и покачивалось на каждом шагу, точно огромный гроб, и вместе с ним колыхались черные перья на форменных шапках. Несколько раз солдаты останавливались передохнуть, и, когда они ставили пианино на мостовую, оно отзывалось долгим содроганием струн, похожим на жалобный стон.
В тот день Эстер впервые поговорила с Рашелью. Она шла за процессией, держась поодаль, а потом вдруг увидела господина Ферна — он тоже брел под дождем вверх по улице. Эстер спряталась за какими-то воротами, пережидая, и тут рядом с ней остановилась Рашель. Ее чудесные огненные волосы намокли, капли стекали по лицу, точно слезы. Из-за этого, наверно, Эстер и захотелось с ней подружиться. Но пианино тем временем скрылось в конце улицы, уплыло в сторону гостиницы «Терминал». Господин Ферн прошел мимо, не заметив их, его белое лицо подергивалось, странно гримасничая, то ли от огорчения, то ли от дождя. Дрожала и серая бородка, как будто он говорил сам с собой, а может, проклинал итальянских солдат на своем языке. Это было смешно и грустно одновременно, и у Эстер сжалось горло, потому что она вдруг поняла, что такое война. Война — это когда какие-то люди, полицейские и солдаты в смешных шапках с петушиными перьями, могут запросто вынести пианино из дома господина Ферна и забрать его себе, в обеденный зал гостиницы «Терминал». А ведь это пианино господину Ферну было дороже всего на свете, только оно у него в жизни и осталось.
Рашель пошла дальше вверх по улице, к площади, и Эстер зашагала рядом. На площади они укрылись под платаном, стояли и смотрели, как идет дождь. Облачко пара клубилось у рта Рашели, когда она говорила. Эстер была рада, даже несмотря на пианино и господина Ферна: ей давно хотелось поговорить с Рашелью, но она все не осмеливалась. Эстер нравились ее рыжие волосы, длинные, свободно распущенные по плечам. Многих в деревне это возмущало — и местных женщин, и верующих евреев, потому что Рашель не ходила на службы, а еще она часто болтала с итальянскими карабинерами у гостиницы. Но она была такая красивая, что для Эстер все это не имело значения: пусть ведет себя не так, как другие, ей можно. Рашель не знала, что Эстер часто тайком следовала за ней, когда она шла за покупками или прогуливалась под вечер по площади с отцом и матерью. Люди рассказывали о ней всякое, мальчики говорили, будто она гуляет по ночам, комендантский час ей нипочем, и купается в реке в чем мать родила. Россказни девушек были не такие удивительные, зато не в пример злее: Рашель-де путается с капитаном Мондолони, бегает к нему в гостиницу «Терминал» и разъезжает с ним по окрестным дорогам в бронированном автомобиле. Когда итальянцев побьют и война закончится, ей остригут ее красивые волосы, а потом расстреляют, как всех пособников гестапо и итальянской армии. Эстер знала, почему они все это говорят: ей просто завидовали.
В тот день Эстер и Рашель долго стояли вместе, разговаривали и смотрели, как дождь выстукивает дробь по лужам. Когда дождь перестал, на площадь, как и каждое утро, пришли люди — местные женщины в передниках и деревянных башмаках, еврейки в длинных пальто и косынках, старики в долгополых лапсердаках и черных шляпах. Выбежали и дети, почти все в лохмотьях, босоногие.
Рашель показала ей на господина Ферна. Он тоже был на площади, стоял по другую сторону фонтана и все смотрел на гостиницу, как будто мог увидеть свое пианино. Худой и длинный, он прятался за деревьями и вытягивал шею, пытаясь заглянуть внутрь, пока карабинеры курили у открытой двери; от этого зрелища, смешного и жалкого, Эстер ожгло стыдом. Сил ее больше не было на это смотреть. Потянув Рашель за руку, она увела ее к ручью и дальше на проезжую дорогу, что шла над рекой. По дороге, еще блестевшей после дождя, они, не обменявшись ни словом, дошли до моста. Внизу сливались, бурля водоворотами, два горных потока. Тропинка вела к месту слияния, где был узкий галечный пляж. От шума воды звенело в ушах, но Эстер это нравилось. Здесь казалось, что больше нет ничего на свете, и разговаривать было невозможно. Развиднелось, солнце заблестело на камнях, заплясало искрами на быстрой воде.
Рашель и Эстер долго сидели рядом на камнях и смотрели на водовороты. Рашель достала сигареты, диковинную пачку с надписью по-английски. Она закурила, терпко-сладкий дым клубился вокруг нее, привлекая ос. Она и Эстер дала сигарету, та тоже попробовала закурить, но раскашлялась, а Рашель засмеялась.
Потом они замерзли и, поднявшись по косогору, уселись на каменную ограду на солнышке. Рашель заговорила о своих родителях — до странного резким, почти злым голосом. Она не любила их за то, что они вечно всего боялись, так боялись, что бежали из родной Польши и прятались теперь во Франции. Об итальянцах, о Мондолони она не говорила ни слова, но вдруг, порывшись в кармане платья, показала на раскрытой ладони кольцо.
— Смотри, что мне подарили.
Кольцо было старинное, очень красивое, темно-синий камень сверкал в окружении маленьких белых, очень белых камешков.
— Это сапфир, — сказала Рашель. — А маленькие вокруг — бриллианты.
Эстер в жизни не видела ничего подобного.
— Красиво?
— Да, — кивнула Эстер. Но ей не нравился этот синий камень, странные отсветы в нем немного пугали. Ей почему-то снова подумалось о войне, о пианино, которое карабинеры забрали из дома господина Ферна. Она ничего не сказала Рашели, но та поняла и поспешно спрятала кольцо в карман.
— Что ты будешь делать потом, когда кончится война? — спросила Рашель. И, прежде чем Эстер успела подумать, выпалила: — Я вот знаю, чем я хочу заниматься. Музыкой, как господин Ферн, играть на пианино, петь. Буду выступать в больших городах, в Вене, в Париже, в Берлине, в Америке, везде.
Рашель опять закурила сигарету, и, пока она говорила, Эстер смотрела на ее профиль в ореоле ярко пламенеющих волос, смотрела на руки, на пальцы с длинными ногтями. Может, от дыма или от солнца у Эстер слегка кружилась голова. Рашель рассказывала о концертах в Париже, в Варшаве, в Риме, как будто в самом деле там была. Но когда Эстер заикнулась о музыке господина Ферна, Рашель ни с того ни с сего разозлилась. Старый дурак, сказала она, голь перекатная со своим пианино на кухне. Эстер не стала возражать, ей жаль было красоты Рашели, ее тонкого профиля и ореола рыжих волос, хотелось подольше побыть рядом с ней, вдыхать запах ее сигареты. Но было грустно слышать, что она говорит такое, и думать о пианино господина Ферна, как оно стоит одиноко в дымном зале гостиницы «Терминал», где карабинеры пьют и режутся в карты. Это напоминало о войне, о смерти и о той картине, что неотступно стояла перед глазами Эстер: отец идет по полям, в высокой траве, далеко от деревни, уходит, скрывается из виду, и кажется, что он никогда не вернется назад.
Докурив английскую сигарету, Рашель швырнула окурок в ущелье, встала и отряхнула платье сзади. Вместе, но больше не разговаривая, они вернулись в деревню, где поднимался дымок над крышами домов: близился обед.
Незаметно наступил август. Теперь каждый вечер в небе теснились, плыли, образуя причудливые фигуры, большие белые или серые облака. Вот уже несколько дней отец Эстер уходил из дома рано утром, одетый в костюм-двойку из серой фланели, с маленьким школьным портфелем в руке, тем самым, который он брал с собой, когда ходил преподавать историю и географию в лицей в Ницце. Эстер с тревогой всматривалась в его напряженное, хмурое лицо. Он открывал дверь — их квартира находилась в полуподвале, ниже мостовой, в переулке было еще темно — и оборачивался, чтобы поцеловать дочку. «Куда ты идешь?» — спросила однажды Эстер. Он ответил довольно сухо: «Иду кое с кем повидаться». А потом добавил: «Не спрашивай, Эстреллита. Об этом нельзя говорить, никогда, понимаешь?» Эстер знала, что он идет помогать евреям перебраться через горы, но больше вопросов не задавала. Из-за этого тем летом ей было страшно, несмотря на прекрасную синь неба, простор зеленых полей, пение кузнечиков и шум воды среди камней в горных речках. Эстер ни минуты не могла усидеть в квартире. На лице матери она читала свои собственные тревоги, невысказанность и ожидание тяготили. Поэтому, быстро выпив кружку теплого молока на завтрак, она распахивала дверь и бежала вверх по ступенькам. Уже на улице она слышала голос матери: «Элен? Куда в такую рань?» Мать никогда не называла ее Эстер, если кто-то мог услышать. Однажды поздним вечером, лежа в кровати в темной комнате, Эстер подслушала разговор родителей: мать жаловалась, что дочка целыми днями где-то пропадает, а отец только и сказал в ответ: «Оставь ее, пусть, это, может быть, последние деньки…» С тех пор его слова не шли из головы: последние деньки… Оттого ее так неудержимо тянуло прочь из дома. Оттого небо было таким синим, солнце таким ослепительным, горы и зеленые луга так манили и не отпускали. С зари Эстер поджидала свет, и он пробивался сквозь щелки между рамой и картоном, которым было закрыто полуподвальное окно; она ждала — и короткие птичьи трели звали ее, воробьиный щебет и тонкий посвист скворцов приглашали на улицу. Когда можно было наконец распахнуть дверь и выйти на воздух, прохладный от ледяного ручья, бежавшего посреди улочки, на нее накатывало невероятное ощущение свободы и безграничного счастья. Она могла дойти до последних домов деревни, увидеть простор долины, бескрайней в утреннем тумане, и слова отца забывались. И тогда она пускалась бегом по зеленому лугу над рекой, по траве, не остерегаясь гадюк, до того места, где начиналась дорога в горы. По ней уходил ее отец каждое утро, Бог весть куда. Щурясь от утреннего света, она силилась разглядеть самые высокие вершины, лиственничный лес, ущелья, опасные пропасти. Снизу, из долины, доносились детские голоса и плеск. Дети ловили раков, стоя по пояс в холодной воде, увязнув ногами в песчаных ямках на дне реки. Эстер отчетливо слышала смех девочек, их пронзительные оклики: «Мариза! Мари-и-иза!..» Она уходила по лугу все дальше, смех и голоса постепенно стихали, таяли вдали. По другую сторону долины начинался сумрачный склон горы, осыпи красных камней да колючие кустики. В лугах солнце уже припекало, Эстер чувствовала, как пот течет по лицу, под мышками. Еще чуть подальше, за нагромождением скал, было тихо, ни дуновения ветерка, ни звука. За этой тишиной Эстер и шла сюда. Когда не было слышно людей, лишь тихое стрекотанье насекомых, изредка трель жаворонка в вышине да шелест травы, Эстер чувствовала себя лучше всего. Она слушала глухие медленные удары своего сердца, слушала даже тихий шорох воздуха в ноздрях, выдыхая. Она сама не понимала, почему ей так хотелось тишины. Просто знала, что ей хорошо, и это было необходимо. Здесь, в этой тишине, мало-помалу отступал страх. Сияло солнце, в небе уже набухали первые облака, над лугами зависли в солнечном свете мухи и пчелы, темнели стены гор и лесов, и все это могло длиться и длиться. Этот денек еще не был последним, теперь она знала, что все еще будет, все останется, никогда не придет конец и никто над этим не властен.