Сармите разыгрывала легкую обиду, хотя, по-моему, она с таким же удовольствием потанцевала бы с учителем мужского пола. Я не сказал этого Сармите, но потом танцевал только с ней.

Я себя чувствовал замечательно. Шепотом умолял Сармите не сердиться: мол, танцевать с ней совсем не то, что с этой холодной очковой змеей. Сармите смеялась, и мне с ней было хорошо. Она была красивей всех, и я ей это сказал. Она была счастлива. Она даже откинула упавшие мне на глаза волосы. Совершенно естественно получилось, что мои руки обнимали ее талию, а ее руки — мои плечи, и мы танцевали, плотно прижавшись друг к другу. Я зажмурил глаза и спрятал лицо в ее волосах, и ее щека коснулась моего плеча. И было чертовски хорошо.

Мы оказались у двери в проходную комнату и как-то нечаянно проскользнули в нее. В комнате было темно, лишь через приоткрытую дверь падала полоска света. Мы стали целоваться. Это произошло так просто, словно мы уже давно дожидались этой минуты.

Глаза свыклись с темнотой, и я у стены приметил старомодный диван, который тут догадались поставить эти премилые бяки мещане. По обе стороны дивана стояли два граммофона с большими трубами. Мы сели на диван, но он был какой-то чудной, потому что был, наверно, рассчитан только на полтора человеческих зада. И я вдруг почувствовал, что безнадежно съезжаю на пол. К счастью, хоть граммофон не опрокинул.

Шум, однако, был услышан, и в дверь просунул голову глава семейства. По-видимому, убедившись, что оба граммофона целы и невредимы, он безмолвно исчез. Сармите тихонько засмеялась, и я тоже. Поднялся и хотел сесть на диван, но каким-то непонятным образом вместо дивана очутился у Сармите на коленях. Я ее целовал, бормоча, что еще никого так сильно не любил, что любить буду вечно и разве что не обещал на ней жениться, — леший его знает, отчего я захмелел, точно канарейка на солнышке, и Сармите тоже. Она гладила меня по голове и целовала, и я чувствовал, как скольжу в светлую бездну, у которой нет ни конца, ни края.

И в подсознании мне все время было страшно. Вообще-то мне надо бы кое о чем вам рассказать, но тогда вы, вероятно, станете обо мне думать не так, как надо. А я отнюдь не хочу, чтобы меня считали малость дефективным.

Потом она ни с того ни с сего расплакалась. Ладонью я вытирал слезы на ее лице, но она все плакала, и я уже начал нервничать. Вообще слез я не выношу, но этот случай не был заурядным. Еще я подумал, не затекли ли у нее ноги — я ведь далеко не комарик. Так оно, наверно, и бывает, что человек, оказавшись где-нибудь на вершине Джомолунгмы, почему-то вынужден думать о земных мелочах.

— Иво, я тебя люблю уже давно, — всхлипывала она. — Ты об этом только ничего не знал. Совсем ничего. Я бы тебе этого не сказала никогда в жизни. Разве был бы в этом какой-то смысл, если ты ни капельки меня не любишь? Возможно, ты просто посмеялся бы надо мной.

— Ты не должна так говорить, — шептал я. — Ты нравишься мне уже давным-давно.

Мне казалось, что так оно и есть, и я в это верил, честное слово, красивей ее не было никого на целом свете.

— Когда ты впервые почувствовал, что я тебе нравлюсь?

— Не знаю. Мне кажется, я любил тебя всегда.

— А я по-настоящему тебя заметила в прошлом году весной, когда мы были на экскурсии в Кулдиге. Когда ты качал нас с Марой на качелях в парке. Помнишь? Не понимаю, как это до того дня ты был для меня чужим? И каждый день в одном классе… Волосы тебе закрывали глаза, а ты все смеялся, смеялся и раскачивал качели что было сил. И тут ты поскользнулся и упал на траву, мы с Марой расхохотались, ты разозлился, вскочил и так раскачал нас, что чуть не до верхушек деревьев. И ты опять смеялся, смеялся так, как один ты умеешь смеяться, и стоял в мокрых джинсах, и так хорошо смеялся…

И у нее, не переставая, катились слезы, и я тоже — стыдно сказать — готов был расплакаться, потому что к горлу подступил светлый ком, и сердце в груди колотилось как ненормальное.

— Успокойся, не плачь, — говорил я. — Я помню тебя тогда в парке. Мне казалось, ты похожа на Вию Артмане в юности, наверно, она была такая же. Такой же вздернутый носик и очень светлые волосы. У меня дома есть ее фото. Я тебе потом покажу. Только не плачь. У тебя были очень добрые глаза. Это я помню. И еще мне очень нравились твои ноги. Когда качаешь кого-нибудь, их очень хорошо видно. Ты не сердишься за то, что я так говорю?

Нет, нет, она не сердилась, и мы опять целовались, как две маленькие ящерки.

После мы ехали в троллейбусе, я провожал Сармите домой, воздух снова потеплел, на западе еще светило солнце, потому что гости разошлись очень рано.

В нашу кооперативную квартиру я приперся совершенно обалдевшим. На самом деле это был сумасшедший день. Да, поболеешь вот так две недели, выйдешь наконец на свет божий и лишь тогда начинаешь по-настоящему понимать, сколько в нем происходит разных разностей.

Включил магнитофон и перемотал ленту до того места, где поет Пинк Флойд. Я еще до конца не разобрался с этой группой: она мне просто нравится или нравится очень, но музыка отвечала моему теперешнему настроению.

К счастью, дома никого не было. Иногда это хорошо. В особенности, когда у тебя такое настроение, что сам не знаешь, какое оно. Тогда хорошо, если никто не беспокоит.

Одна из комнат нашей квартиры принадлежит мне. Я в ней устроился соответственно моему вкусу. Даже мебель купили именно такую, какую хотелось мне. У окна стоит письменный стол. Под стеклом портреты заграничных кинозвезд. Это мне посоветовал Яко. Когда сидишь за таким столом, лучше думается. Фреду нравилась Анита Экберг, и ее фото я подарил ему. Надо же, чтобы он учился получше. Мне самому больше всех нравится Нэнси Синатра, дочь того певца, Фрэнка Синатры. Я с удовольствием женился бы на ней. И у нас было бы пятеро сыновей и три дочки, и все они пели бы, как соловьи весной на Гауе.

У другой стены стояла кровать, над нею коврик в народном стиле, к которому были приколоты разные иностранные значки. В одном углу книжный шкаф, в другом — потрясная чехословацкая магнитола. На окне затягивающиеся шторки с драконами в японском стиле. Если шторы задернуть, то в комнате делается почти темно, только там, где драконы, брезжит тусклый свет. Зрелище колоссальное. Десятки светящихся драконов.

Улегся на кровать, потом надумал выкурить сигаретку, поскольку это, говорят, способствует размышлениям.

Раскрыл настежь окно, и на меня прянуло изумительным дыханием весны и земли. Сел на подоконник и свесил ноги наружу. Закурил, стал болтать ногами в ритме музыки.

Высоко в небе были облака, они куда-то плыли неизвестно откуда, и подгонял их теплый ласковый ветерок. Лето было близко. И только теперь я вдруг понял смысл невнятной болтовни Яко, понял, что он хотел сказать тогда, зимой, когда все было в снегу. Я уловил это скорей физически, чем разумом. Точно мне кто-то треснул молотком по башке. Яко в тот раз, в зимнюю стужу говорил, что ему хотелось бы сбросить опостылевшую тяжелую одежду, плюхнуться на горячий, пахнущий солнцем морской песок и чтобы закружилась голова от ветра, а кругом пахло морскими водорослями. И еще я хочу, говорил он, чтобы небо надо мной было ослепительно синим и только у горизонта толпились хлопья белых облачков. На меня иногда что-то накатывает, и тогда мне хочется воспринимать мир одними ощущениями. Чувствовать, как прикасаются к коже песчинки, и стать травой, деревом, кустом, растущим из земной глуби, так он говорил, чувствовать, как меня ласкает дуновение теплого ветра, и я буду быстрокрылой птицей в облаках; нырнуть в море и качаться на волне, как рыба или водоросли. Стать атомом моря, земли, неба. Слиться со всем, из чего мы произошли, на миг вновь превратиться в это.

Этажом ниже скрипнула балконная дверь. Я глянул вниз. Облокотясь на перила, там стояла Анита. Она была на четыре года старше меня.

Деликатно кашлянув, я сказал:

— Добрый вечер, Анита!

Она посмотрела вверх и улыбнулась.