— Нам нужно достать ящик кока-колы из подвала, — сказала она Джейн.

— Тебе необходимо посидеть, мама.

— А в морозилке — пластиковые мешки со льдом.

— Если зазвонит телефон, ты должна быть готова.

Джейн, в тренировочных штанах и кроссовках, в черной водолазке и с серебряными сережками-пуговками в ушах, подаренными ей женихом, стояла на стуле и шарила в шкафчике над микроволновкой, пытаясь отыскать пепельницы. Каштановые волосы были затянуты назад бело-розовым ободком. Часы на микроволновке показывали 10.45. Почти три часа прошло, а до сих пор — никаких звонков. Ничего.

Нанни подставила стакан под дозатор льда в дверце холодильника. Подождала, пока стакан наполнился, и опрокинула его в ведерко для льда. Снова подставила к дозатору и снова наполнила стакан. Моторчик рычал, выдавая все меньше и меньше ледяных кубиков.

— Нам решительно необходим мешок льда из подвала.

Дверца шкафчика захлопнулась, и Джейн спустилась со стула со стопкой ярких цветных пепельниц, которых Нанни много лет и в глаза не видела. Она и Стона бросили курить в середине семидесятых. На каждой пепельнице был изображен карикатурный игрок в гольф в клетчатых брюках-гольф, а под ним шла подпись — обязательно какая-нибудь шутка об игре в гольф: о неправильных ударах — слайсах, о бункерах — песчаных ловушках или о девятнадцатой лунке;[17] Стона нашел эти шутки такими очаровательными, что купил весь набор.

— Да, расставь их, пожалуйста, — сказала она дочери, а из дозатора послышался опустошенный вздох. — А потом — лед. Лучше два мешка принеси.

Вместо того чтобы расставлять пепельницы, Джейн водрузила всю стопку на кухонную стойку, обняла Нанни и прижала ее к себе.

— Я знаю, мам, ты наверняка справишься с этим, как надо, но если ты просто сядешь и немножко посидишь, ты будешь готова.

Нанни глядела за плечо дочери, на верхнюю в стопке пепельницу, где в воздухе летали перья — игрок-шотландец с вывернутыми внутрь коленками угодил мячом прямо в голову голубю. Внизу было написано что-то про высокий удар — о том, как «попасть прямо в птичку».[18] И вдруг она увидела Стону — честные глаза, неуверенный смешок, — увидела, как он отпивает из стакана водку с тоником и гасит сигарету в этой самой пепельнице двадцать лет назад.

— Мы справимся, девочка моя, — сказала Нанни. Дочь обнимала ее не как девочка — как взрослая женщина.

Джейн медленно отступила на шаг от матери, взяла стопку пепельниц — глухое побрякивание керамики — и, толкнув распашные двери, прошла в столовую. Створки дверей покачивались взад-вперед, а Нанни все еще ощущала руки дочери у себя на спине, чувствовала запах ее волос, тепло тела Джейн, прижавшегося к ее телу. Эти ощущения унесли Нанни в те времена, когда Джейн то и дело прибегала к ней, чтобы мама осушила ее слезы, забинтовала царапину, умиротворила оскорбленные чувства. Джейн зависела от Нанни так, как никогда не зависел Виктор.

А сейчас, прислушиваясь к голосу Джейн, доносившемуся из гостиной, Нанни сама обвила себя руками — одна рука касалась воротника, другая легла на живот. Голос дочери несся к ней над приглушенными голосами мужчин, над потрескиванием радиопомех и визжанием пленки, сдернутой с ролика, над непривычными сигналами телефонов, над тяжелыми шагами грубых башмаков. Она была потрясена тем, какие абсолютно чуждые звуки раздавались сейчас в ее доме — в доме, который она вела вот уже двадцать семь лет: званые обеды, празднование дней рождения, ночевки друзей, специальные приемы для отца Стоны, а потом, год спустя, — для Бинни. Она из года в год стояла здесь, на кухне, ощущая, что дом полон гостей, прислушиваясь к таким привычным, знакомым звукам. Ее дом был частью ее самой, и его звуки гармонировали с ритмами всего ее существа. Но сегодняшние звуки были чуждыми, неожиданными — у них была не та высота, не та тональность.

Ощущение, что Джейн по-прежнему ее обнимает, прошло, из тела ушло тепло объятия, и Нанни почувствовала сильную боль в груди. Она попыталась прогнать ее, глубоко дыша, — это, конечно, фантомная боль в левой груди, в той, которую ей убрали. Массажистка в санатории советовала ей дышать поверх боли. Или через боль. Прополаскивать болевую область дыханием, пока боль не рассосется. Нанни положила руки ладонями вниз на стойку и выпрямилась. Глубокое дыхание. Глаза закрыты. Не сгибаться перед болью, не сутулиться, расправить грудь. Расправить!

Она коснулась лба, потом — щек, будто проверяла, не поднялась ли температура. Надавила ладонями на грудь, потом — на ребра, потом провела руку сквозь боль, которая парила перед ее телом, словно электрическое свечение, и крепко прижала ладонь туда, где сердце.

Звон колокола заставил ее вздрогнуть. Этот звон был ей знаком, хотя она не помнила — откуда. Нанни глядела на стойку, на розовые керамические плитки вдоль ее края, и вдруг вспомнила. Тогда тоже звонил колокол — корабельные часы Стоны. Как же это она могла забыть?! Фантомная боль угасала, Нанни оставила ведерко со льдом на стойке и бросилась в столовую, пробираясь сквозь толпу мужчин, сквозь облака сигаретного дыма; какой-то молодой полицейский махал рукой, разгоняя дым, как бы расчищая ей путь. Брэдфорд Росс, глава службы безопасности «Петрохима», опершись локтем о подоконник, смотрел в окно.

— Есть что-то, — сказала Нанни, добравшись до окна, — что-то такое, о чем я совершенно забыла упомянуть.

Брэдфорд Росс распрямился и встал перед Нанни, расправив плечи, будто так он мог лучше ее слышать. Он поднял вверх палец, и начальник полиции и представитель страховой компании тут же подошли и встали рядом, образовав перед ней неплотный полукруг.

— Я была на передней террасе, поливала цветы, и кто-то бежал трусцой, только движения ног были какие-то странные. Неловкие. Была ли это женщина? Да, я думаю, это была женщина. Розовые спортивные брюки. Она остановилась прямо перед въездом в нашу аллею. Когда Стона налаживал новые часы.

— А лицо ее вы видели? — спросил Брэдфорд. Остальные записывали что-то в блокнотах. — А волосы?

— Только ноги.

Мужчины перестали записывать.

— А машину вы видели? — спросил Дейв Томкинс, начальник полиции.

— А вы прежде ее видели? Где-нибудь? Она была одна? — Брэдфорд коснулся ладонью локтя Нанни.

Она закрыла глаза. Она видела только ноги, розовое мельканье сквозь зеленую листву, пугающе знакомый прихрамывающий бег. Она слышала хриплые крики птиц и звон колокола. Звон корабельных часов Стоны.

Нанни открыла глаза и взглянула на лица мужчин, с надеждой смотревших на нее, державших наготове блокноты с занесенными над ними ручками; на поясах у них были рации, от ушей змеились провода, их пиджаки вспучивались над револьверами… И она поняла, что все эти люди совершенно беспомощны.

У них было лишь две улики — несколько кусочков синей автомобильной краски на дороге и след покрышки на мокрой земле у ящика для писем. Они сделали гипсовый слепок. Опознали шину. Такие бывают у фургонов или пикапов. Они начнут, так объяснил ей Дейв Томкинс, с краденых машин, потом проверят все взятые напрокат. Сняли отпечатки пальцев в «мерседесе» Стоны. Опросили соседей. Ничего. По сути, у них нет ничего. Нанни они об этом не сказали, но она знала. Видела по их полным ожидания лицам, по вытянутым вперед головам, по напряженно застывшим над блокнотами ручкам, и она понимала, что точно так же, как она сама, они ждут телефонного звонка. А до тех пор — они могут только ждать.

Малкольм крепко держался за перила, пытаясь отдышаться. В другом конце подвала, по ту сторону отопительного котла, над картонными ящиками с семейным скарбом низко наклонился Тео. Казалось, его тело качается из стороны в сторону — прямо над ним раскачивалась на проводе лампочка без абажура. Цепочка выключателя, словно тикая, постукивала о ее матовое стекло. Неглубоко вздохнув, Малкольм отпустил перила.

— Что ты ищешь, сынок?

Тео резко обернулся:

— Господи Исусе! Разве можно так подкрадываться к человеку!

Малкольм пригнулся под низко идущей, обернутой асбестом трубой, снимая с лица невидимые паутинки. Откашлялся и сплюнул мокроту в ведро, стоявшее под спускным краном у основания котла и до половины наполненное затхлой водой.