Изменить стиль страницы

С ней было так интересно. Я часами могла смотреть, как она расчесывает свои волосы. А когда у нее было хорошее настроение, как она сама говорила: «сегодня, доця, у меня все «аллес нормалес», что по-русски означает «жизнь прекрасна», — то это были самые счастливые дни в зиму и начало весны 1942 года.

Тогда мне даже разрешалось померить косу. Я ее оборачивала вокруг головы. Чубчик и коса... Я, счастливая, улыбалась своему отражению в зеркале... Мне даже не мешало отсутствие двух передних зубов... Я примеряла разноцветные боа. Я обмахи­валась черным пушистым веером. Если тетя Валя выходила на кухню, я тут же пудрила свой нос ее огромной голубой пуховкой...

Ну, а если мне еще разрешалось полежать на кровати с ангелами на спинках... О! Я лежала, «як принцесса», и мечтала о том, что, когда я вырасту, у меня будет кровать с ангелами, много перьев и боа, абажур с бантом, много разноцветных фла­кончиков, и еще очень, очень многого хотелось.

У тети Вали я научилась кроить «на глаз». Без выкроек. Тетя Валя положит перед собой «материю». Чик-чик — и уже через пятнадцать минут идет примерка. А я тут наготове. Держу ножницы, мел, сантиметр. Готова выполнить и предвосхитить малейшие ее желание. Да, действительно «аллес нормалес», что в  переводе на русский язык означает «жизнь прекрасна». И мы обе в упоении мурлыкаем «Большой вальс».

ПИР

Ночью я услышала мамин голос. Она громко смеялась. Я встала и пошла к тете Вале. Мама отсутствовала больше двух недель. Они, пока ходили по деревням, спали где попало, одетые, нерасчесанные. У нее на голове образовался колтун... Расчесать его уже нельзя было никакими силами, и Валя отрезала у мамы на голове целый ком волос.

—      Санки иногда приходилось тащить по земле... Снег тает, — весело говорила мама. Она опять была счастлива, как на 1 Мая!

Стоял уже март. Весна. Значит, не будет больше холодов! Я бросилась к маме.

—      Уже все знаю. Тетя Валя мне все рассказала. Хорошо себя вела. Я довольна. Я привезла много вкусных вещей. Сейчас помоюсь и будем кушать.

Ну никакой романтики! Все прозаично. Делово. Вот бы был на ее месте папа! Вот это был бы спектакль! Но папы нет...

На столе лежал большой круглый пшеничный хлеб, крутые яйца, мед! Пир!!! Мы сидели у тети Вали за столом. Мы смотрели на еду и боялись притронуться.

—      Ешь, Люся, не бойся, это все наше, — сказала мама. Мы ели медленно, чтобы запомнить этот день. Когда еще такое будет. Стола у нас не было. Мы его сожгли, Все важные события и праздники отмечались у тети Вали.

Мама рассказывала про менку. Она считала, что ей повезло. Правда, туда она еле дошла. Истерла в кровь ноги... И ночью осталась одна в лесу...

—      Такой страх! Лес. Тишина. Стемнело мгновенно. Нам посоветовали идти пооди­ночке, чтобы не испугать хозяев... Все-таки, когда видят, что женщина одна, не так страшно впускать. Стою, Валь, в лесу со своими санками и думаю: ну хоть бы бомба упала! Хоть ложись и помирай... Потом прошла еще, вдруг слышу собачий лай. Как брошусь бежать! Как будто за мной гонятся. Откуда только силы взялись? И как в сказке, Валь! Хатка чистенькая, беленькая стоит, из трубы дым. Только бы пустили!

Хозяева молодые, муж и жена... Пустили, обогрели. Я как заплачу! Истерика нача­лась. Не смогла поверить, что тепло, что рядом добрые люди — все время ждала от них чего-то плохого. Знаешь, в деревне совсем другие люди, чем здесь, в городе. Держалась-держалась и не выдержала, Валь! Ела я яичницу с салом и все думала, как бы Люсе спрятать. А потом соображаю: пропадет ведь... И опять ем, ем, ем. Они на меня все смотрели, смотрели. Спрашивали — есть ли дети. Я сказала, что есть дочка. «А в нас нэма дитэй. Нэ послав бог...» Жаль, говорю, а сама думаю — ну и слава бо­гу, что не послал, знали бы вы, как дети в городе мрут. Да! Немцев они почти не ви­дели. В те хаты, что стоят около леса, немцы не заходят, боятся партизан. Так что о войне они почти ничего не знают. Расспрашивали... Ну, я так, кое-что рассказала.

За папин макинтош и свое шевиотовое пальто мама привезла мешок муки, сало и бидончик меду.

Моя мама не любит вспоминать те страшные годы оккупации. А особенно «гра­биловку», «менку»... У нее сразу портится настроение. Она становится мрачной, замк­нутой. А мне так нужно узнать некоторые подробности. Я к ней и так, и сяк. Но не вытянешь ничего. Говорит, что немцы вошли в Харьков 24 октября 1941 года, а ушли навсегда 23 августа 1943 года. Так это же всем известно!

Тогда я ей сама начинаю рассказывать в надежде, что она меня поправит, подскажет. Я ей рассказываю — про нее же, а она только хмуро бурчит в ответ односложно: «Ну? Ну? Ну так... Ну... Ну было... И это было. Точно так и было. Так. Да нет, я ждала, чтобы упала бомба, ждала — понимаешь? Это не расскажешь... Ну? Да они на меня смотрели как на ненормальную. Я одна съела две огромные сковороды яичницы с салом. ВалИ? Ох, ВалИ, ВалИ... Интересно, жива она еще? Она на пять лет старше меня. Ей сейчас шестьдесят семь лет. ВалИ тогда тоже подрубала (подъела) подходяще. Ах, Люся... Зачем тебе это все копошить. Как вспомнишь, жить не хочется. Жизнь — это сложная штука. Знаешь, если говорят райский уголок, то мне с тех пор он представляется в виде белой хатки. Из трубы дым, в доме молодые хозяева. Кормят, утешают, и главное — там очень тепло».

ГОВОРИТ МОСКВА

На Сумской улице немцы открыли кинотеатр. В театре имени Шевченко зара­ботала оперетта. Дворец пионеров на площади Тевелева отремонтировали. Теперь это здание было «только для немцев». Значит, немцы в Харькове устраивались надолго.

Пришла весна. Мы открыли окна и балкон. Я «открыла», что наш балкон выходит во двор того здания, которое потом стало моей школой.

Сейчас в этом здании расположилась немецкая ремонтная часть. Во двор въезжали машины, выгружали ящики, металлические детали, гусеницы.

Всем женщинам нашего и соседних домов было приказано утром собраться, для чего — не сообщалось. Но за неподчинение приказу — расстрел. А вдруг новая волна вербовки в Германию? Мы не спали всю ночь.

Утром я вместе с другими детьми бежала за строем наших мам. Они скры­лись внутри этого здания. А мы спрятались за ящиками и смотрели на окна этого очень широкого двухэтажного здания. Там были и мама, и тетя Валя, и тетя Фрося, и мать Зои Мартыненко... Других помню только в лицо.

Окно на первом этаже распахнулось. Из него высунулась улыбающаяся тетя Валя: «Доця! Ты где? Скорее сюда!» «Люся! Не бойся!» — это уже мамин голос. Я подбежала к окну и схватила на лету серый узел: «Доця! Все половые тряпки из дома неси... скоро! Одна нога здесь, другая там!»

В узле было два новых байковых халата. В таких ходили раненые в немецких госпиталях. Женщин собрали для того, чтобы они вымыли полы, вычистили зда­ние. А тетя Валя сообразила, что халаты могут пригодиться. Полы можно помыть тряпками.

Свой халат она выгодно продала на базаре. А мне из халата пошили курточ­ку на молнии и шаровары с большим запасом внизу — «на вырост».

Я мигом слетала на четвертый этаж, собрала все тряпки — и обратно. Окно было открыто. И, подбегая, я услышала немецкую песню. Ее пели «не живьем», а по радио.

Как давно я не слышала радио! Да и было ли это когда?

Тихо влезла на ящик, всунулась в окно и наткнулась прямо на немца, который подпевал и дирижировал себе:

—      О, киндер! Вас ист лёус? Во ист мутер?

Мама произнесла сдавленным голосом:

—      Пан, ист майн киндер... — В школе мама учила немецкий язык. Он посмотрел на ворох тряпок у меня в руках, что-то понял. Взял тряпки у меня из рук и бросил их маме, погрозив ей пальцем. Все время он улыбался.

Комната на первом этаже была самой большой в здании. Когда я уже училась, здесь был спортивный зал, потом столовая.

Тогда в этой комнате стояли спинки и сетки кроватей, ящики, чемоданы. Одна кровать была покрыта серым одеялом. Я подумала, что она принадлежит тому немцу, а музыка раздавалась из большого приемника, который стоял на ящике рядом с кроватью.