Изменить стиль страницы

На углу под фонарем, широко расставив короткие ножки в мягких сапогах, лицом к востоку стоял маленький плотный таджик в расстегнутой на груди дубленке и, как издали показалось Верещагину, читал свои мусульманские молитвы. Таджик шевелил губами, голова его была низко опущена, руки благоговейно прижаты к груди. Он мельком зыркнул на подходившего незнакомца, переложил пачку денег в другую руку и, отвернувшись к западу, снова стал их старательно пересчитывать.

“Вот досада, — вспомнил Верещагин. — Я же сегодня денег обещал жене добыть… А где их теперь добыть?”

Цепким взглядом грибника он окинул близлежащее пространство — обрывки газеты, смятый пластмассовый стаканчик, пустая пачка из-под сигарет, пивные пробки… Вон на том углу когда-то давным-давно стояла чугунная урна, возле которой им был найден в юности сложенный в четверть красный советский червонец. Разумеется, его выронил какой-нибудь пьяный растяпа, вытаскивая носовой платок, но Верещагину это показалось в ту пору знаком небес, приветом едва ли не от самого Аполлона.

И теперь Верещагин, внимательно глядя под ноги, шел мимо вокзала по тому самому асфальту, по которому некогда шагал легко и окрыленно, будучи, как все про него говорили, “подающим громадные надежды” художником. Тогда он был полон самых радужных упований и, протискиваясь сквозь беспечную, ни о чем не догадывающуюся толпу, весело думал, глядя на себя как бы со стороны, из самого недалекого будущего: “Вот он идет, но ни один человек об этом еще и отдаленно не подозревает… Но дай людям знание о том, кто рядом с ними, он бы прошел сейчас через оцепенение и шок…” И в этот миг, остановившись на углу, увидел на солнечном асфальте полновесную десятку.

Двигаясь ныне по той же самой дороге, Верещагин вспоминал о тогдашних своих юношеских мыслях вполне равнодушно и без всякого сожаления.

Как ни мешкал он, каких только остановок и крюков ни делал (заглянул по пути даже в рыбный магазин и пересмотрел все витрины), все равно оставалась еще уйма холодного и бесприютного времени.

Верещагин приостановился. Обнаружилось, что время тоже, как и все на этом свете, чрезвычайно неоднородно, многообразно и далеко не равноценно. Вот если бы, скажем, разрешено было людям свободно и по взаимному согласию меняться личным временем как жилплощадью, то что тогда? А то, что один час жизни на солнечном пляже близ Фороса, отпущенный Богом, к примеру, некоему Петрову, этот самый Петров при желании и без долгих торгов вполне мог бы поменять у некоего заключенного Сидорова на целый год жизни в тюрьме…

Верещагин в лицах представил подобный обмен, и его настолько развеселила эта забавная арифметика, что, проходя в двух шагах от троллейбусной остановки, он вдруг рассмеялся искренне и звонко. Несколько человек, ожидающих троллейбус, оглянулись, не удержалась от улыбки какая-то милая студентка в малиновом берете, неодобрительно нахмурился пожилой майор в шинели старого образца, а случившийся рядом приличного вида бомж с перебитым и вдавленным в лицо носом тотчас прицепился к Верещагину и попросил рубль. Как раз рубль и оставался у Верещагина. Бомж получил просимое и несколько минут шел рядом, выслушивая арифметические выкладки Виктора, но не понял ровным счетом ничего, только нейтрально заметил по поводу тюрьмы:

— Тюрьма, она и в Африке тюрьма.

— Нет, ты, брат, не вполне уразумел, — терпеливо принялся заново объяснять ему Верещагин. — Допустим, тебе месяц жизни нужно провести в ШИЗО, но ты можешь этот месяц вычеркнуть, отнять из общего срока своей жизни и очень выгодно выменять его на один час моря, солнца и пляжа… За этот час можно, кстати, и с девушкой какой-либо сойтись накоротке… Вон с той студенткой, а?

— Не годится, — кратко возразил бомж, даже не взглянув на указанную студентку. Он деловито шагнул к бордюру, извлек из кучи мусора пустую пивную бутылку, обтер ее ладонью и сунул в боковой карман бурого бушлата.

— Почему не годится? — удивился Верещагин.

— Несправедливый обмен, неравноценный. Я, допустим, месяц в ШИЗО посидел, помучился. Возвращаюсь в барак, мне братва уже грев приготовила — чифирек, консервы, сигареты, разговор душевный, уважительный. То есть, я человек. А, к примеру, возвращаюсь я из этой твоей Феодосии, с пляжа, весь, допустим, в помаде… Что ж ты думаешь, как меня люди встретят? Ты, скажут, сука, у кума шашлыки хавал, пока мы тут мучимся?!. И такое мне в бараке ШИЗО устроят, мало не покажется… Так по жизни выходит? То-то же…

Бомж шмыгнул перебитым носом и пропал в кустах.

“Странные какие у меня сегодня с утра настроения, — думал Верещагин, подходя к своей улице, — странные разговоры и интересные собеседники…”

К тому времени, когда он находился уже вблизи своего дома, квадратные часы на столбе у кинотеатра показывали без четверти девять. Несмотря на столь ранний час, какой-то солидный упитанный Ромео пружинисто прохаживался взад-вперед под часами, сжимая в окоченевших руках букет роз, упакованных в целлофановый куль. Пыжиковая шапка, малиновый шарф, под которым наверняка скрывался галстук-бабочка…

“Нет, — подумал Верещагин, с трудом отрывая взгляд от приплясывающего человечка. — В этом мире никогда не будет скучно…”

Для верности нужно было протолкаться здесь еще хотя бы полчаса. Он ходил по середине аллеи, ведущей в парк, но ветер, ставший уже нестерпимо пронизывающим, налетал и спереди, и сзади, и с боков. Как ни укутывался Верещагин в свое пальто, очень скоро он совершенно озяб.

Поневоле пришлось перебраться под бетонный навес с колоннами, который оказался входом в магазин “Меха”. Потоптавшись здесь и походив взад-вперед, Верещагин быстро убедился, что у колонн холод еще злее, а потому вынужден был юркнуть внутрь, в неоновое тепло дорогого магазина. Первое, что попалось ему на глаза, было яркое объявление напротив входа, напоминающее о том, что магазин снабжен электронными устройствами против краж. Помешкав в тамбуре у стеклянных дверей, Верещагин продвинулся вглубь, поскольку неловко было стоять без дела на проходе, да и охранники как-то слишком неприветливо глядели на его фигуру.

Скользнув мимо зеркала, он мельком оглядел себя. В своем потертом пальтишке, в вязаной лыжной шапчонке, он явно не соответствовал убранству и ассортименту этого магазина. Даже богемная серебристая борода не спасала. Кругом висели роскошные меха, оранжевые дубленки, пушистые дивные шубы…

Худощавая некрасивая продавщица, красившая тонкие губы, при появлении столь подозрительного покупателя опустила руку с зеркальцем и, вытягивая шею, стала внимательно следить за ним из-за колонны. Верещагин потоптался у длинной вешалки, протянул руку к дубленке…

— Гражданин! — строго окрикнула продавщица. — Нельзя зря товар маслить!..

— Я не маслю… — растерянно оглянулся Верещагин, одергивая руку.

— Ходят тут, маслят грязными пальцами… — не унималась та, и Верещагин, остро чувствуя свою социальную никчемность, малодушно побрел к выходу.

Пройдя сквозь арку и оказавшись в своем дворе, он первым делом взглянул на кухонное окно на пятом этаже, надеясь увидеть безжизненную пустоту. Но окно приветливо светилось и в этом свете Верещагин разглядел силуэт своей жены, которая, узрев его, тотчас махнула ему рукой. Верещагин тоже вскинул руку, распрямил плечи и, стараясь выглядеть человеком, честно отдежурившим свою ночную смену, двинулся к подъезду.

Кажется, нет в мире ничего более иррационального, более необъяснимого, более запутанного и сложного, чем история всякой семейной пары. По степени сложности сравниться с ней может разве что история какого-нибудь государства. Как говаривал известный острослов Ознобишин, после того, как дважды разводился, уходя на время в другую семью, а затем дважды сходясь с прежней женой: “Чужая семья — потемки”, и добавлял без улыбки после небольшой раздумчивой паузы: “А своя семья — потомки.” Он же по поводу семейной жизни любил повторять одну старую поговорку: “Одно полено в поле гаснет, а два — дымятся”.