По прошествии этих трех лет она воскреснет. Или вроде того. Причем решительно преображенная.
Все, что делал дядя Эрланд, было тщательно продумано и взвешено. Он действительно о ней заботился. И на дух не выносил какие бы то ни было случайности и неожиданности. Не зря мать Паулы говорила мне: «Каждый вечер я благодарю Господа за то, что отдала ее жизнь в надежные руки».
Дядя Эрланд распорядился, чтобы одна из его молоденьких певичек раз в неделю заходила вечером к Пауле поиграть в покер (не на деньги). Мне ее имя неизвестно, Паула звала ее Недреманное Око; ничего путного из нее так и не вышло.
Еще он учредил акционерное общество «Паула мьюзик», все акции которого принадлежали ему. «Теперь никто не сможет тебя обмануть» — так он сказал.
Кроме того, он купил ей свидетельство об окончании какой-то частной школы. Бог весть где.
Ежедневно к ней приходили учителя. Учили ее танцам, искусству движения, пению. Может, и карате. Или иной какой самообороне, я не помню.
Вдобавок он включил ее в штат сотрудников «Паула мьюзик». Она ежемесячно получала жалованье и обязалась оставаться на фирме в течение десяти лет.
Все это была подготовка к ее второй карьере, бесповоротной и подлинной.
А в день своего восемнадцатилетия она получила заработанные деньги, в точности как было записано в соглашении с ее матерью. Она сообщила мне об этом в тот же вечер. Дядя Эрланд пришел к ней с букетом красных роз. «Это великая минута, — сказал он. — Теперь ты сама себе хозяйка».
Потом мы заговорили о другом, я посылал ей биографию Пикассо, и она ее прочитала.
Вернувшись домой с аукционной выставки в Рюде, где увидел «Мадонну», я достал черный ларец, снял с него мамин бархатный чехол и поднял крышку.
А затем пересчитал деньги. Высыпал их на большой стол, где обычно вырезал паспарту. Вообще-то, пересчитывал их как бы не я один, а мы все — прадедушка, и дедушка, и бабушка, и отец, и мама. И я. Раньше мы никогда их не считали. Оказывается, там набралось девяносто три тысячи четыреста пятьдесят одна крона и девяносто пять эре.
Пятиэревую монетку я спрятал под линолеумом, засунул под стык. На счастье.
Сумма солидная. Больше, чем можно бы ожидать от семейства, которое непрерывно терпело финансовые неудачи.
Но этих денег, наверно, все равно не хватит.
Людской мир — царство случая и заблуждений, говорит Шопенгауэр. Случайности беспощадно властвуют нами.
Потому я и позвонил Пауле.
Когда я сказал, что мне нужны деньги, Паула не спросила зачем. Раньше мы никогда о деньгах не говорили.
— Думаю, у меня их полно, — сказала она.
— Сегодня пятница, — заметил я. — Банки закрыты.
— Они у меня здесь. В ящике с марионетками.
На вопрос дяди Эрланда, в каком виде она хочет получить свои деньги, Паула сказала: «В натуральном, каковы они есть». И он принес их в конверте, а она свернула в рулончик и засунула под юбки Коломбины.
— Только я их не считала, — добавила она.
Я рассказал про найденную «Мадонну», а она обронила:
— Тебе не нужно ничего объяснять.
Затем мне пришлось подождать, пока она достанет из гардероба этот самый ящик и пересчитает деньги. Мне была слышна музыка Вагнера, дядя Эрланд подарил ей музыкальный центр. Что-то из «Валькирии».
Более фальшивой музыки я не знаю.
Денег оказалось тридцать две тысячи пятьсот крон.
И я невольно подумал о немыслимых суммах, которые упоминались в газетах в связи с Паулой.
— Если я сяду на последний поезд, — сказала Паула, — то успею.
— А он тебя вправду отпустит?
— Нет. Но я же понимаю, что иначе нельзя. Да и репетиции у меня днем.
В пять утра я встретил ее на станции. Я не видел ее с того вечера, когда она последний раз пела по телевидению, «Тихие слезы» Шумана, под аккомпанемент голосов нескольких девушек и синтезатора; кажется, дед был тогда еще жив и плакал. А может, плакал я сам.
Не предупреди она меня, что будет в том пышном белокуром парике и в темных очках, я бы ее не узнал. Под мышкой у нее был ящик с марионетками.
Мы поехали ко мне домой, я заранее приготовил малиновый кисель, в детстве Паула ужасно его любила. После того как она передала мне деньги и я спрятал их в черный ларец, мы попробовали поиграть в марионетки. Но игра не заладилась. Паула могла остаться всего на два часа, потом пора было садиться на поезд и ехать обратно в Стокгольм. Я хотел дать ей расписку в получении денег, но она ее не взяла. И к малиновому киселю не притронулась. Даже на могилу деда поехать не смогла, выглядела бледной и словно бы зябла.
Вот вернется в Стокгольм, тогда и поговорим, по телефону.
И в музыкальный магазин через дорогу тоже не пойдешь, мамашу ее будить незачем, она в те годы не желала встречаться с Паулой. Объявила ей: «Пусть это станет для меня сюрпризом. Ну, как ты будешь выглядеть в тот день, когда взрослой выберешься из кокона. Ты ведь не лишишь мамочку такой радости?»
Проводив Паулу на поезд, я вернулся домой и переложил все деньги в дедов кожаный портфель. Сто двадцать пять тысяч девятьсот пятьдесят одну крону девяносто эре.
А в одиннадцать часов, как я уже говорил, откроется аукцион.
~~~
Деньги — единственный подлинный выразитель всего хорошего, что есть на свете, пишет Шопенгауэр в работе «Об этике». Вот о чем я думал по дороге на рюдский аукцион.
Такие аукционы всегда начинаются с самых простых вещей, продают их быстро и почти не глядя — лоскутные коврики, и расшатанные венские стулья, и шкатулки со швейными принадлежностями, и старый, негодный инструмент; спекулянты таким манером разогреваются, воображая, что сумеют отыскать здесь что-нибудь интересное. Через несколько минут аукционщик сбавляет темп, переходит к лампам, фарфору и хрусталю, становится серьезнее и не стучит молотком, пока не удостоверится, что услышал последнюю и самую высокую цену.
Через час-другой дело, вероятно, дойдет и до картин.
Приехал я туда в четверть двенадцатого. Парковка была еще наполовину пуста. Ни малейшего беспокойства я не испытывал. Чувствовал лишь легкий жар, как при небольшой температуре.
На лестнице стоял Гулливер, тот, что торговал чем придется. Он ждал меня, но мы не поздоровались, сделали вид, будто даже не заметили друг друга. Портфель я нес обеими руками, прижав к животу. Когда я подошел, Гулливер медленно повернулся, открыл дверь и шагнул в зал, хлопнув правой рукой по бумажнику, торчавшему из заднего кармана.
И внезапно я подумал, что, в сущности, ничегошеньки не знаю о деньгах, а он, наверно, знает о них все.
Может, она достанется мне всего за пять сотен?
Аукционщик был знакомый, привычный — рыжеволосый горластый субъект, в прошлом деревенский лавочник здесь, в Рюде. Публика тоже знакомая, привычная, люди, которые считают своим долгом ходить на все аукционы; стояли они лицом к аукционщику, но я узнал их затылки, и куртки на вате, и овчинные тулупы. Человек семьдесят пять — восемьдесят, не больше. Обернувшись, все они точно так же могли узнать меня.
Гулливер сразу прошел прямиком к «Мадонне». И остался там, вероятно желая показать, что она достанется ему и мне обольщаться незачем. Я присоединился к другим покупателям и стал поочередно вглядываться в их лица: нет ли здесь какого чужака, который может оказаться антикваром, или торговцем картинами, или просто приезжим из Стокгольма. Однако никого не углядел.
На «Мадонну» я вообще не смотрел. Не хотел, чтобы Гулливер злорадствовал. Хотя в голове все время вертелась мысль: вдруг он перехватит у меня «Мадонну»? Что я тогда буду делать?
Время от времени я наклонялся вперед, прислонял портфель к бедрам. Ведь там были не только банкноты, а еще и без малого две тысячи монетами — одно- и пятикроновыми и пятидесятиэревыми.
Все уходило за бесценок. Самым дорогим лотом был отделанный под мрамор угловой шкаф — за него дали три тысячи двести.