Изменить стиль страницы

Моя мама не выбрасывала старые журналы, а складывала их на чердаке. И однажды вечером, уже после отъезда Паулы, я поднялся наверх и разыскал тот номер с дядей Эрландом, ну, где он хоронил какого-то поп-музыканта. Вдобавок там было напечатано интервью с ним, которого ни мама, ни я тогда не заметили.

Мы понятия не имели, какой он выдающийся и знаменитый, а притом скромный и деликатный. Его знают все, писал журналист, хотя бы по имени, пусть даже это имя отнюдь не громкое, ведь он помощник и устроитель, который остается в тени, при любых обстоятельствах. Ему, дескать, просто нравится помогать людям, натура у него такая. Большей частью он помогал покупать и продавать футболистов и поп-музыкантов, хоккеистов и художников, а не то и оперных певцов, литераторов и чревовещателей. Ничто, по его словам, не может сравниться с куплей-продажей талантов.

В первом письме мать Паулы написала ему: «У меня есть маленькая дочка. Я совершенно уверена, что она тебя заинтересует. Хорошо бы тебе приехать и посмотреть на нее».

Это письмо мы с Паулой нашли много позже. Оно и сейчас у меня.

А он всегда был легок на подъем, готовый в любое время ловить оказии, шансы, выгодные возможности. Оттого и приехал.

Мне познакомиться с ним не довелось. И в этом незатейливом отчете он упомянут лишь там, где иначе нельзя.

О том, что с Паулой было дальше, можно бы, в общем, и не писать. В Швеции нет второго ребенка, который достиг бы такого успеха. Ей и двенадцати не исполнилось, когда субботним ноябрьским днем она впервые выступила на телевидении в развлекательной семейной передаче. Так все и началось. Позднее, в пятнадцать лет, она попрощалась со сценической карьерой и одновременно с детством. По радио до сих пор передают ее тогдашние записи, и все, кто их слышит, замирают, затаив дыхание, и говорят: «Слышишь? Это Паула!»

Когда кто-то из музыкальных критиков сравнил ее голос с пламенем автогена, он, разумеется, имел в виду не шипение горящего газа, а блеск прозрачной струи огня. Музыка отображает саму первозданную волю, говорит Шопенгауэр. Я часто думаю об этом, слушая ее тогдашние записи — обработки Шуберта, Шумана, Малера в стиле кантри или рока либо мелодии, написанные для нее поп-композиторами, по заказу дяди Эрланда.

Чем я занимался в те годы? Что успел сделать, когда она один за другим побила все рекорды популярности, победила на конкурсе «Евровидения», выпустила и продала пятнадцать миллионов пластинок?

Я работал в багетной мастерской.

А еще разговаривал с Паулой по телефону, каждый день, большей частью звонила она — иногда из однокомнатной квартирки на Бан е ргатан, которую купил ей дядя Эрланд, чаще из Гётеборга, Мальмё, Копенгагена, Гамбурга, Лондона или какого-нибудь иного города, где как раз находилась, — и мы поневоле твердили друг другу, что счастливы, что все происходящее с нами невероятно, сказочно, удивительно, что мы скучаем друг по другу и непременно скоро увидимся.

В двадцать три года я облысел. Но к врачам обращаться не стал, рассудив, что это в порядке вещей. За три месяца от всей шевелюры остался узенький венчик кучерявого пуха на затылке и над ушами. Когда я сообщил об этом Пауле, она сказала:

— Все дело в том, что ты читаешь Шопенгауэра.

— Почему? Я ведь и другие книги читаю, — возразил я. Однако в глубине души сознавал, что в каком-то смысле она права.

Я всегда считал себя интеллектуалом. Иной раз забавы ради даже говорил: «Я единственный в Швеции багетчик-интеллектуал».

Только вот увидеться нам не удавалось, у Паулы не было времени, и дядя Эрланд не отпускал ее, а у меня самого духу не хватало поехать к ней.

Зато ее мамаша несколько раз в год ездила в Стокгольм обнять дочку и забрать свои денежки. Опять же и магазин ее в ту пору процветал: она продавала ноты Паулиных песен и давние фотографии, запечатлевшие Паулу в еще более нежном возрасте, то и другое со своим материнским автографом, а вдобавок продавала фортепианные табуреты, именуя их Паулиными, прямые флейты, гитары, детские дудочки и даже глиняные свистульки-окарины, якобы тоже принадлежавшие Пауле. И каждому встречному и поперечному она непременно жаловалась на отсутствие водительских прав, иначе бы купила себе «мерседес» или «ягуар».

Дед, бывало, без конца сетовал на свое одиночество. Мол, отца с матерью нет в живых, а у меня один свет в окошке — девчонка эта, Паула то есть. И теперь я понял, о чем он толковал. А через год в течение целых трех месяцев пытался выяснить, каково это — не быть одиноким. Вот как это случилось.

Мне нужно было окантовать иллюстрацию к «Повести моей жизни», для матери Паулы, она сказала, что хочет сделать подарок одной из своих сестер, и оставила мне весь журнал. Картинка изображала пляж: мужчина и женщина целовались на фоне зыблющейся зеленой воды. Я вырезал эту страницу, смонтировал на картоне и стал читать журнал. Там-то мне и попалось объявление: «Ждешь от жизни чего-то большого и удивительного? Хочешь, чтобы с тобой случилось нечто совершенно непостижимое? Напиши Лене-25».

И я написал. Через две недели она была у меня. Звали ее вовсе не Лена, а Мария.

Я рассказал о ней Пауле, на второй вечер после ее приезда, и Паула сказала:

— Именно это тебе и нужно.

Почему Мария решила приехать ко мне, я не знаю, не спрашивал. Раньше она жила во Фьюгесте у человека, который выращивал землянику, а до того — в Карлстаде, у шофера грузовика. Еще она жила вместе с почтальоном, с булочником и с зубным техником. Но с багетчиками пока не пробовала.

Была она высокая, худая, с печальными глазами. Веки подкрашивала перламутровыми тенями. Профессии не имела. Однако за моей работой наблюдала с дружелюбным интересом. В письме к ней я упомянул, что знаком с Паулой, возможно, потому ее выбор и пал на меня. Она продолжала печатать свое объявление в разных газетах и журналах, ничего в нем не меняя, и целыми днями листала полученные письма и отвечала на них.

— Надо в любую минуту быть готовым к новому началу, — говорила она. — Успокоенность опасна для жизни. Вокруг полным-полно добычи, находок и удач, главное — быть открытым и восприимчивым.

За несколько недель до Рождества она переехала в Вестерос, к какому-то похоронщику.

— Как знать, — сказала она, — вдруг что-нибудь получится?

К тому времени я почти полюбил ее.

Никто понять не мог, почему Паула прекратила выступления. Она и сама хотела бы продолжать, в голосе ее звучала все та же сила, наверно даже возросшая. И публика вовсе ей не изменяла.

Весь январь газеты пестрели статьями о ее так называемом исчезновении, писали об ужасных недугах, якобы поразивших ее, о растущем страхе перед все более высокими требованиями слушателей и о том, что она беременна и очень скоро родит. Один еженедельник даже объявил конкурс: какое имя Паула даст ребенку. Но в конце концов журналисты исчерпали свои запасы фантазий и вранья, имя Паулы исчезло из заголовков, словно решено было попросту забыть о ней, хотя бы на время.

А дядя Эрланд безусловно знал, что делал. Он посадил Паулу на карантин. Сообразил, что больше нельзя внушать публике, будто она ребенок. Ни детские платьица, ни бантики, ни прически под ангелочка не могут до бесконечности скрывать тот факт, что Паула стала взрослой. И он убрал ее со сцены, пока никто не успел обнаружить, что девочка Паула всего лишь фальшивка.

Паула позвонила мне, рассказала, что больше ей петь нельзя, и расплакалась. А я, правда ненадолго, вообразил, что она вернется ко мне.

Но все оказалось не так просто. Теперь это каждый знает.

Целых три года она проведет вдали от мира. Никаких выступлений, никаких интервью, никаких путешествий. Дядя Эрланд перевез ее в маленькую квартирку на Грев-Турегатан, а выходить на улицу она должна была непременно в пышном белокуром парике и в очках. Еду ей дважды в день приносили из ресторана «Веселая кукушка», расположенного в соседнем доме.