Изменить стиль страницы

— Немного дальше, — прошептал я, будто режиссер илисуфлер.

Она прервала монолог Ипполита и начала со второй реплики Арикии:

— Я так поражена, что не найду ответа.
Уж не во сне ли мне пригрезилось все это?
Сплю? Бодрствую? Понять не…

— Простите, еще дальше.

— С какого же места? — спросила она с раздражением.

— От: «Преследовать, царевна?»

Она нашла это место и начала в третий раз:

Зло причинить тебе? Иль, чудеса творя,
Ты не смягчила бы и сердце дикаря?
Сколь не хулит молва мое высокомерье, —
Я женщиной рожден, не чудище, не зверь я.
Иль мог я помешать, чтоб красота твоя…

— Как, государь?.. — вставил я по памяти последовавшее здесь восклицание Арикии.

Она с улыбкой взглянула на меня и продолжала:

— Себя невольно выдал я,
Увы, рассудок мой был побежден порывом.
Но, с ожиданием покончив терпеливым,
Со строгих уст сорвав безмолвия печать
И сердце обнажив, я должен продолжать.
Перед тобой — гордец, наказанный примерно,
Я тот, кто отклонял любовь высокомерно,
Не признавал ее началом всех начал,
Я, кто ее рабов надменно презирал,
Кто с жалостью глядел на тонущие души
В час бури, думая, что сам стоит на суше, —
Был сломлен, подчинен всеобщей был судьбе.
В смятенье изменил я самому себе.

Она оторвала глаза от книги:

— Хватит или еще продолжать?

— Несколько последних строк.

Она несколько мгновений пристально глядела мне в глаза, потом покачала головой, будто хотела сказать: «Опасную игру ты затеял», и вернулась к тексту:

— Ты вспомни, что язык любви — язык мне чуждый,
Не смейся надо мной. Моя бессвязна речь,
Но знай, — лишь ты могла любовь во мне зажечь.

Она опять прервала чтение.

— Ну вот, я читаю, — напомнила она.

— Хорошо, теперь моя очередь, — сказал я и попросил книгу.

Она соскользнула со стола и подала мне ее, после чего опять села в кресло напротив.

— Простите, но здесь я должен сидеть, а пани на моем месте, — я рассчитывал сманеврировать таким образом, чтобы она оказалась справа от меня.

— Почему? — удивилась она.

— Согласно композиции на картине Шарона. Кто здесь король? Конечно, пани. Поэтому прошу на диван, — я встал, освободив ей место. — Я же, как Расин, сяду в кресле.

— Однако, сколько же у тебя еще детства в голове, — она встала и пересела. — Ну и что ты мне прочтешь? — на мгновение она приняла позу Людовика XIV. — Чтобы звучало красиво и ритмично, — она подняла вверх палеи жестом шутливого предостережения. — Помни, в александрийских стихах нужно добавлять слоги, которые в обычной речи никогда не произносятся…

— Mais Votre Altesse! [229]Как я могу забыть!

— Allez-y donc, Seigneur [230].

Я перевернул страницу, открыв текст «большой арии» Федры, и начал читать:

— О нет! Все понял ты, жестокий!
Что ж, если хочешь ты, чтоб скорбь свою и боль
Я излила до дна перед тобой, — изволь.
Да, я тебя люблю. Но ты считать не вправе,
Что я сама влеклась к пленительной отраве,
Что безрассудную оправдываю страсть.
Нет, над собой, увы, утратила я власть.
Я, жертва жалкая небесного отмщенья,
Тебя — гневлю, себе — внушаю отвращенье.
То боги!.. Послана богами мне любовь!..
Мой одурманен мозг, воспламенилась кровь…

Я знал этот текст наизусть и даже более того — мог выступать с ним как с концертным номером. Все довел до автоматизма: произношение, ритмику стиха, логичность декламации. Слова произносились сами собой, не требуя от меня напряженного внимания. И когда они вот так напевно звучали, когда я вдруг услышал их будто от кого-то другого, будто произносил их не я, а кто-то другой моим голосом, я вновь почувствовал знакомую дрожь — амбиции и жажды победы, — которая уже охватывала меня в подобных ситуациях, когда с помощью искусства — поэзии или музыки — я хотел покорить жизнь: привлечь на свою сторону Просперо в бюро Конкурса любительских театров; усмирить норовистую «чернь» во время вручения наград в Доме культуры; завладеть вниманием аудитории на торжественном заседании «по случаю». И мне пришло в голову, что подобного рода дрожь могла охватывать и Расина, когда он писал свои трагедии и особенно когда их читал — актрисам и королю. Для него — робкого, неуверенного в себе, без капли голубой крови в жилах — женщины и Его Королевское Величество представлялись Голиафом — неодолимым великаном, горой возвышающимся над ним; на борьбу с этим чудовищем он выходил, вооруженный лишь искрой Божией — даром слова. Победить его — значило… поразить, очаровать, лишить сил красотой стиха.

Для меня стало ясно, что часы начали отсчитывать мое время. Сейчас!.. Теперь или никогда — это должно произойти! Я перешагну заколдованный круг мифической реальности. Одолею ее, коснусь и познаю.

Осознавая силу эффекта, который я успел проверить на слушателях и зрителях, я поднял глаза от текста, не переставая его декламировать, медленно закрыл книгу, положил ее на стол, после чего, посмотрев Мадам в глаза, продолжал дальше на память свободно и непринужденно:

— О, пусть твой меч пронзит
Ей сердце грешное, что жаждет искупленья
И рвется из груди к мечу, орудью мщенья!

Она внимательно смотрела на меня, продолжая улыбаться своей упрямой улыбкой, но в ее глазах наконец появился блеск удивления и уважения. «Хорошо ты пишешь, Расин, — повторялась в ее глазах мысль Людовика XIV, — и не хуже говоришь… Продолжай… Еще, еще…»

И я продолжал, не останавливаясь:

— Рази!.. Иль облегчить моих не хочешь мук?
Иль кровью мерзкою не хочешь пачкать рук?
Что ж, если твоего удара я не стою
И не согласен ты покончить сам со мною, —
Дай меч свой!.. —

И как бы повторяя памятный жест Федры из Comédie Française, я обхватил правой рукой левое запястье Мадам.

И тогда произошло нечто такое, что меня как громом поразило. Она, — возможно, инстинктивным движением, а возможно, чтобы подчеркнуть, что видит в этом только игру и сама хочет принять в ней участие, для компании, ради общей забавы, — повернула в тисках моей правой горячей ладони свою прохладную, тонкую кисть и слегка опустила ее, чтобы встретиться с моей, и снизу сильно сжала мою ладонь. Это был именно тот жест, на который в своем отчаянии рассчитывала Федра, удерживая в руке запястье Ипполита, — жест человеческой солидарности; тот жест, на который тот высокомерно поскупился.

Однако в интерпретации Мадам весь этот маневр означал нечто иное. Он не был выражением сочувствия, милосердия или нежности. А исправлением, шлифовкой, дрессурой моего поведения (несмотря на все оговорки, неприличного и дикого) — уроком, подобным тому, который я недавно получил от Рабочего — на мое счастье, бесполезного — по поводу обращения с пилой.

вернуться

229

Но Ваше Величество! (фр.)

вернуться

230

Тогда за дело, мсье (фр.).