Изменить стиль страницы

У меня уже давно не было никаких иллюзий относительно того, где я живу и кто нами правит; а с тех пор, как я, отказавшись и дальше «торговаться» с цензурой, стал печататься в эмигрантских изданиях, я на собственной шкуре узнал, что такое «суровая, карающая длань народной справедливости». Особенно болезненно эта «длань» приложилась ко мне после того, как на Западе, в семидесятые годы появилось в печати «Поражение» — этот «Конрадовский романс», как независимые критики назвали мою повесть, сюжет которой основывался на трагической судьбе отца Мадам. В повести открыто обвинялась Россия в дестабилизации положения в Испании и в том безумии, которое там воцарилось, а также в циничной игре, способствовавшей поражению Республики. Повесть бросала вызов писателям, вконец одураченным левыми россказнями, которые гражданскую войну в Испании представляли заведомо тенденциозно. Я придерживался версии Оруэлла, автора во многих отношениях мне близкого, чья точка зрения на события гражданской войны в Испании полностью совпадала с моей.

Книга вызвала резонанс и — привела власти в ярость. На страницах партийных газет надо мной издевались как хотели и смешивали с грязью. Меня стали считать по крайней мере «фашистом» и «франкистским последышем», а как писатель — я превратился в «ноль без палочки», в «жалкого графомана, который надеется на рукоплескания и иудины сребреники крайне правых отщепенцев». Вслед за травлей в прессе последовали дальнейшие «оргвыводы»: категорический запрет на публикации и подписка о невыезде. А еще позднее — репрессии: постоянная слежка, обыски, аресты. Петля начала затягиваться.

Я отлично понимал в чем дело: в своей повести я затронул запрещенную тему, нарушил табу. Дернул за самый нерв прокаженного молоха — ударил в больное место, докопался до корней. Такие вещи «центр» не привык оставлять безнаказанными.

«Испания», как Бермудский треугольник, втянула меня и свой омут. Сначала она погубила человека, ставшего прототипом моего героя. Затем его жену. Потом через много лет отомстила дочери. Наконец — когда прошло еще больше яреме ни — она добралась и до меня, уже только потому, что я затронул эту тему. Прав был старый Константы, когда предостерегал меня и требовал, чтобы я поклялся в том, что буду сидеть тихо…

Ночью тридцатого декабря меня в Варшаве не было, благодаря чему я спасся во время волны арестов. Пришлось скрываться у друзей. Наконец, на Новый год, воспользовавшись временной потерей бдительности милиции, я пробрался а Гданьск, а там безотказный Ярек нашел мне постоянное убежище — удобное и безопасное. Комнатку в мансарде в старом немецком доме с так называемым «кухонным блоком» и — видом на море.

Именно там, в этом «дупле», я начал писать новую повесть. Мне необходимо было чем-то заняться, заполнить бесконечно тянущееся время. Кроме того, я хотел погрузиться во что-нибудь чистое, во всяком случае далекое от внешнего мира. Поэтому сначала я относился к своим занятиям как к «лечебной процедуре» — чтобы изнутри себя обеззаразить и обрести равновесие. Однако со временем, когда мои занятия шли полным ходом,когда я поймал ветер в паруса меня понесло, я изменил свое отношение к работе: перестал писать от нечего делать, перестал этим «лечиться»; занялся творчеством— думал над композицией и формой и пришел к следующему решению: семь «больших» глав, как семь дней творения, и тридцать пять «малых» — сколько было нашему «героическому веку», когда на свет появилась Мадам, и сколько мне сегодня исполнилось (легендарная «середина жизненного пути» по Данте).

В работе над этой повестью мне очень помог дневник тех лет, к счастью уцелевший при бесконечных обысках, которые устраивала в доме моих родителей ГБ. Если бы я его тогда не писал или позднее потерял, то повесть лишилась бы многих деталей.

Стоит добавить, что писал я своим «Hommage à Mozart» — в школьных тетрадках в клеточку.

Не стоило даже надеяться, что эту повесть опубликуют в Польше. Не только потому, что я в черном списке, но — прежде всего — по причине ее смысла и содержания. «Война с народом» продолжалась, и ничто не предвещало каких-то перемен. Узурпаторские власти, возглавляемые равнявшимся на Восток служакой [265]— болезненно честолюбивым и падким на мишурный блеск, — на все наложили свою тяжелую руку и пресекали любые попытки сопротивления.

Повесть — в машинописном виде — передали надежному человеку, и она, с дипломатическим багажом, отправилась на Запад. Ее обещали опубликовать не позднее чем в течение полугода.

Что касается меня, то я не знаю, что будет дальше. Из моего близкого окружения почти никого не осталось. Старый Константы умер. Ежик эмигрировал. Большинство сокурсников живет за границей. Рожек уже два года, как профессор в Принстоне.

Я чувствую, что дальнейшее пребывание на этом тонущем корабле грозит — даже не смертью, а обезличиванием и внутренней опустошенностью. Все отчетливее и чаще я слышу знакомый голос, громко повторяющий знаменитую цитату: «Прыгай, Джордж! Ну, давай! Прыгай!»

Будет ли это прыжок «в колодец — в вечную, бездонную пучину»? Или он в будущем поднимет меня на вершину, откуда я опять увижу «Солнце и другие звезды»?

Не знаю. Но что-то мне подсказывает, что я должен это сделать. Пора отправляться в дорогу.

Но я не могу повторить за печальным Ипполитом: «Решенье принято, мой добрый Терамен, я еду», ведь я не совсем хозяин собственной судьбы.

Ессе opus finitum. Voici l'oeuvre finie [266].

Я бросаю его в мир, как письмо в запечатанной бутылке бросают на волю океанских волн. Может, ты найдешь его где-нибудь, может, выловишь и подашь знак, моя Полярная звезда, мне, Водолею, от Victoire!

Варшава, 10 сентября 1983 г.

вернуться

265

Речь идет о генерале Войцехе Ярузельском, возглавлявшем в 80-е годы коммунистическую партию и правительство Польши, который объявил в стране военное положение. (Примеч. пер.)

вернуться

266

Произведение закончено (фр.).