Изменить стиль страницы

Куда? — возникает вопрос. Вот именно, куда? К природе. Как двести лет назад вернулся к природе великий Руссо.

«Твои расчеты лгут! — бросал он в лицо современной цивилизации свои обвинения. — Ты не выполняешь данных тобой обещаний. Вместо лучшей жизни ты несешь людоедство, вместо большей свободы — угнетение и позор. Я не верю тебе! Не доверяю!»

И старый философ обратился к первоначалам, к тому, что сохранило невинность, — к источникам и корням! Le corps. Le corps humain [163]. Вот райская страна, в которой человек может остаться самим собой, собой и только собой, где спит его счастье, его единственное счастье: l'amour. L'amour physique [164].

— Да, mesdames et messieurs, — сказал в заключение своего выступления директор. — Призыв Пабло Пикассо, воплощенный в этих шедеврах современного периода его творчества, пробуждает в моей памяти известную кощунственную фразу, которую произносит шекспировский Антоний, услышав весть о прибытии гонцов из Рима. Позвольте мне напомнить ее. Он говорит так:

Пусть будет Рим размыт волнами Тибра!
Пусть рухнет свод воздвигнутой державы!
Мой дом отныне здесь. Все царства — прах.
Земля — навоз; равно дает он пищу
Скотам и людям. Но величье жизни —
В любви, —

в этот момент директор понизил голос и поднял вверх голову, будто искал там кого-то или — запнувшись — продолжения монолога, что, однако, оказалось только актерским приемом: он тут же объяснил, на время выйдя из роли, что с этими словами Антоний привлек к себе Клеопатру и заключил ее в объятья (директор употребил слово «étreinte»); после чего закончил фразу, а вместе с ней и свою речь, —

И доказать берусь я миру.
Что никогда никто так не любил,
Как любим мы [165].

Выступление директора встретило восторженный прием. Раздались громкие аплодисменты и возгласы «Браво!» с грассирующим «эр» и с ударением на последний слог, точно после арии какой-нибудь оперной дивы. Директор поклонился, как профессиональный актер, и снова посмотрел вверх, в сторону второго этажа, будто и там его приветствовала публика, собравшаяся в ложах верхнего яруса.

Последний этап открытия вернисажа был коротким и чисто формальным. Сотрудник выставочного зала и организационного комитета, худой мужчина с усиками и испуганным взглядом, в сером костюме из коллекции «Польской моды», обратился со словами благодарности «к тем прекрасным людям, стараниями которых была организована эта выставка». Он также поблагодарил за сотрудничество парижскую галерею Луи Лейри в лице господ Даниэля Генри Кахнвейлера и Мориса Жардо. Именно они великодушно согласились выставить в Варшаве графику Пикассо, не требуя залога и даже обязательной страховой суммы, которую в данном случае пришлось бы выплачивать в девизах.

— Польские художники и любители искусства навсегда сохранят память об этом жесте доброй воли и беспрецедентной щедрости в своем благодарном сердце, — тщедушный человечек, произнеся эти слова, отвесил почтительный поклон в сторону директора, который в ответ положил руку на сердце и слегка наклонил голову.

Тем временем гость из Министерства, недвижимый как скала, смотрел на это «изъявление верноподданнических чувств» с нескрываемым отвращением.

— Выставка графики Пикассо, — закончил музейщик взволнованным голосом, — объявляется открытой!

Скучившиеся в вестибюле люди начали подниматься по лестнице. Я остался на месте и, выжидая, когда толпа пройдет мимо, продолжал всматриваться в лица. В вестибюле почти никого не осталось.

Я тоже поднялся на лестничную площадку и, свернув к следующему лестничному пролету, ведущему на второй этаж, машинально взглянул на мраморную балюстраду, тянущуюся вдоль закрытой галереи, и убедился, что, да, это было нечто вроде балкона, где во время церемонии открытия могли находиться люди (дипломатический корпус? почетные гости?), и именно к ним обращал взгляд директор, когда цитировал Шекспира в заключение своей речи.

Наконец я поднялся наверх, вошел в первый зал и — что тут скрывать — замер, увидев то, что увидел. Нет, это была не Мадам. Причиной стали картины — графические образы на стенах галереи.

Собираясь на выставку, я, разумеется, более или менее знал, что меня может ожидать. Я был знаком с творчеством Пикассо разных периодов, включая довоенный, и приготовился увидеть произведения смелые, пикантные и даже шокирующие; кроме того, в память запало замечание Зеленоокой, что для мещанского восприятия c'est très scandalisant, а также то, что минуту назад публично заявил директор Service Culturel, — мол, мы имеем дело с культом du corps humain et de l'amour physique. Однако, даже предупрежденный заранее, я, когда стал лицом к лицу с воплощенным в графике выражением этого культа, испытал своеобразное чувство растерянности и замешательства, — будто кто-то раздевал меня и при этом надо мной же насмехался.

На эстампах разных размеров переплетались голые тела, чаще женские, чем мужские, — уродливые, чудовищные, странно деформированные. Однако не столько деформация и откровенная обнаженность тел шокировали зрителя, сколько подчеркнутая демонстрация и, особенно, метод изображения первичных половых признаков или детородных органов. Картины были так скомпонованы, что прежде всего промежности и гениталии выступали на первый план и становились своеобразным композиционным центром, а кроме того, эти органы, хотя едва обозначенные, эскизно прописанные, почти символические (точки, штрихи, овалы, иногда черные пятна), оставались дьявольски выразительными, а по форме — убедительными. Моментами они напоминали детские каракули генитальной фазы восприятия, когда маленькие художники дают в живописи выход своим первым анатомическим открытиям, в основном осознанию таинственных различий в человеческих телах — девочек и мальчиков. А иной раз все это упорно навязывало ассоциации с первобытным искусством, в котором, как и у детей, не последнюю роль играли половые, сексуальные мотивы.

Разумеется, графика Пикассо не отличалась наивностью, как рисунки малолетних или пещерных художников. У него она дышала терпкой, почти оскорбительной иронией. С покрытых краской или тушью полотен и листов бумаги обрушивался на зрителя грубовато-издевательский смех.

Но над чем, собственно, смеялся достопочтенный мастер из Малаги?

На первый взгляд: над сомнительной, подозрительной взрослостью Человека; над губительной серьезностью, с какой он относится к самому себе как к творцу культуры: над его чувством превосходства по отношению к фауне и флоре, которые, как ему кажется, он раз и навсегда оставил далеко позади себя.

«Вы что же, — слышался мне с картин насмешливый голос, — уже посчитали себя высшими, божественными существами, все превзошедшими? Или думаете, что, построив на Земле это ваше царство со всеми его ритуалами, обычаями и духовностью, вы далеко ушли от ваших четвероногих родичей? Так вот, я хочу вам напомнить, как на самом деле обстоят дела. Вам никуда не уйти от Природы, и вы навсегда останетесь ее подданными, — пребывая во власти слепых инстинктов, неосознанных импульсов и тропизмов. Вопреки тому, как вы расцениваете свою избранность, вашей единственной миссией — каждого из вас — является продолжение рода. Размножение. Оплодотворение. Остальное значения не имеет. Остальное — лишь видимость, самообман и тщетные попытки поймать ветер.

Вы только посмотрите на него, на homo sapiens! Пыжится, становится в позу. А ниже пояса — животное животным, дикое, неуправляемое и — смешное. Все эти щели, отростки, округлости и отверстия, посредством которых осуществляется процесс деторождения, как они нелепы в перспективе человеческого высокомерия!»

вернуться

163

Тело. Тело человеческое (фр.).

вернуться

164

Любовь. Физическая любовь (фр.).

вернуться

165

Шекспир У.Антоний и Клеопатра, акт 1, сцена 1 (пер. М. Донского).