Изменить стиль страницы

В конце концов это была его страна, его тюрьма, в которой ему жить до смерти. У Миши не шло из головы, как они — все мужчины дома — Гаврюха, Стасик, Миша и дядя Вася, ходили смотреть "Итальянца в Америке". Фильм для советских был менее интересен, чем фон, на котором снимался. Камера заглядывала в магазины, там с пола и до потолка лежало мясо: свежее, мороженное, тушами, ломтями. Перед зрителем проходили улицы, где на одном километре стояло больше машин, чем ездило по всей миллионной Риге. Там девушка примеряла платье, три продавщицы развертывали перед нею километры тканей, а на улице дети ели мороженое ста двадцати сортов.

Домой пришли молча, пили на кухне чай. Стасик с глухой ненавистью сказал:

— Живут!

— Слава богу, и мы не голодные! — вставил Вася.

— В войну ели крапивный суп, сейчас в столовке подают борщ с позавчерашней картошкой?

— Избаловались мы! — долбил Вася. Вхожу в магазин, одна стоит, копает хлеб: тот черствый, у того корка подгорела…

— А почему на двадцать шестом году после победы мы должны есть подгорелую корку и говорить спасибо?! В Германии от целых городов камня на камне не осталось, а у них не едят ни подгорелое, ни черствое!

Вася взвился, бурые пятна пошли по лицу:

— Что ты мне суешь в нос Америку? Что мне Германию? Я здесь живу, зачем меня расстраивать? Мне отсюда не уехать, я не хочу все время думать, как где-то хорошо, а у меня плохо!

И ушел к себе в каморку, заперся на ключ, наверно, лег на кровать и плакал, дядя Вася был слезлив, как женщина.

— Спасибо тебе! — сказал Миша. — Ты мне сильно помогаешь, я даже не знаю, кто бы еще мог мне помочь уложить вещи, если мы получим визы.

— Не может быть, чтобы не получили! Столько ждали, без работы сидели…

— Ладно, — сказал Миша. — Твоими устами мед пить. Обещаю, что как приеду, так напишу Стефаниде письмецо: "Здравствуйте дорогая Стефагнида Израилевна!" — и добавляю в скобках "Александровна".

Дядя Вася аж зажмурился от удовольствия.

— Ты ей на пивзавод напиши! На работу! У них там такие есть антисемиты, утопят Стефу в бочке с пивом!

— Зачем ты ее взял к себе? — спросил Миша. — Теперь-то хоть скажи. Что ты ей должен был? Не такая уж она тебе родня. С чужого киселя пятая вода. Ты-то хоть знаешь, кем она тебе?

— Почему? Знаю. Сестры моей Дуси внучатая племянница.

— Сколько ты ей хоть должен?

— 90. Это что. Это я отдал бы. Просили очень. Она в Алое жила, считай, на деревне. А как-никак девке уже под сорок. Где в Алое женихи? Да и дурная она, сам же знаешь. Переругалась со всеми в городе. Ну, попросила перевод в Ригу. Жить пошла к тетке по отцу, пока, значит, ей комнату завод освободит. Пивной дом строил, на КЬле. А дом затянулся. А Стефа с теткой из-за Райкина не сошлась. Тетка Райкина не терпит, а Стефа ей перечила. Дядьку обругала. Дядька и сказал: "Пошла вон! Храпишь, а еще воображаешь". А ей только скажи, что храпит. Смертельный враг!

— Ты взял и скис.

— Скис. Что уж там.

— Поблагодарила она тебя.

— Не говори. Как пришла сюда, сразу с бабкой "Бабусечка! Бабусечка!" — и все из-за вас. Бабка ей про вас всякое, а она евреев ненавидит. Ну и склеились с Грижанями.

— Они ее супом кормят, она им из Милгрависа кофточки везет или бананы.

— Не-е, коммерция тут хлипкая. Тут вы — евреи.

— А что у нее против евреев? Имела она с евреями дела?

— Не знаю. Просто так. Разве против евреев те, кто что-нибудь имел? Это от природы так. Или от зависти. У нас вот на днях один кричал: "Евреи — спекулянты! У каждого пианино, дети в университетах!" Я ему говорю: "А тебе кто мешал? Сам имеешь 170; жена на "Автоприборе" работает, тоже 120 получает, а сын с восьмого класса на учете в милиции. Что ты ему не купил пианино или аккордеон? Водку меньше лакать надо!" Но разве убедишь. Все одно орет: "Евреи — спекулянты!"…

— Ты-то видишь, какие мы спекулянты!

Дядя Вася махнул рукой, схватился:

— Ай! Мне же в четыре в поликлинику, но в дверях встал, спросил:

— С Гаврюхой говорил?

— Подразнил быка красной тряпочкой! Он, видимо, не прочь рискнуть, Матрена не позволила.

— Э-э… Вася покачал головой. — Не надо бы! Гаврюха уже бегал в домоуправление, стукал на тебя, что ты уезжаешь, а мне комнату передать хочешь за деньги.

21

…Немец вскинул автомат и выстрелил Мише в сердце. Миша во сне покачал головой: было не так. Он уже несколько раз видел, будто немец убивает его, а немец не стрелял тогда под Разуваевкой.

Когда товарищ Озолинь ударил Мишу ногой под колено, и он вывалился из ряда и очутился на колене, один на лугу, открытый со всех сторон, ефрейтор не поднял автомат и не стрелял. Он только подошел поближе, постоял, переводя взгляд с Миши на Озолиня, спросил:

— Зольдат? Пиф-паф?

— Нейн! — сказал Миша. — Нейн! Их арбейтер, фабрик ин Рига.

— Die Hand? — спросил немец. — Зольдат? Бум-бум фронт?

— Нихт! Плескау! Бомбей!

— Ах зо! Плескау! — ефрейтор закивал. — Ich war in Pleskau, wir waren in Angriff auf die Eisenbahnstation. Geh dort!

Он толкнул Мишу стволом автомата, показал, иди, мол, туда — к старику и старухе и к тому красноармейцу, который вышел из шеренги. Все они относились к "юден и комисаре". Когда Миша встал в ряд с ними, немец поманил пальцем товарища Озолиня, поманил, точно собачку:

— Komm! Komm auch du! Du bist ein Arler? Ein Russki?

— Хейль Гитлер! — завопил товарищ Озолинь и даже вскинул руку со всем тяжким своим портфелем. Портфель раскрылся, море бумажек рассыпалось и пало на траву. На бланках были изображены в уголке рабочий, разбивающий цепи, опоясывающие Земной шар и серп и молот.

И тогда немец на самом деле поднял автомат и небрежно, на ходу, прислонив приклад к животу, нажал на спуск. Товарищ Озолинь закричал звериным голосом и, содрогаясь, упал. Красная, пенистая кровь забила из него, точно из лейки.

— Ein Schwein. — сказал немец. — Wie alle Roten, ein Verraeter! (Свинья: как все красные — предатель).

К четверым арестованным подошел конвоир, пристроился сбоку, и они, как гуси, двинулись по тропе, поднимая пыль.

Дорога шла в гору, минут через десять уже хорошо были видны липы в деревне, белая церквушка с православным крестом, сверкающим на макушке, приземистые, рубленые хаты, и площадь перед церковью, а на площади немецкие грузовики и черная легковая машина.

Старик тяжело тащил свой деревянный чемодан, красноармеец глупо улыбался: вот как влип, ведут, что малое дитя… а Миша все видел перед собой: в траве товарища Озолиня и кровь, бьющую из него, и не мог понять, почему они четверо покорно идут в немецкий штаб, чтобы позволить уложить себя, как Озолиня? И чем больше он размышлял над своей покорностью, тем больше тяготился ею, тем больше зрела в нем решимость восстать и либо умереть, либо уйти от немца.

А немец шел сбоку, потея и насвистывая что-то из "Сильвы", маленький, плюгавый немец, уверенный в своей безопасности. Карабин висел у него за спиной.

Между тем, дорога привела их на взгорок. Она проходила по самому краю оврага, а слева от основной дороги отпочковывалась другая, песчаная, рыхлая, и уходила в кусты, за которыми виднелась высокая красная труба.

Возможно, решимость Миши так и осталась бы намерением, но на взгорке немец остановился, повернулся к оврагу и спокойно расстегнул штаны. Он делал свое дело, как пастух посреди стада, и Миша взорвался. Он подошел к немцу и ударил его ногой под колено, в то же время сильно двинув рукой в спину. Немец вскрикнул, покачнулся и полетел вниз, по камням и колючкам, а Миша помчался прочь по тропе, ведшей к трубе среди кустов.

Он бежал, прижимая пылающую свою руку, просил ее и умолял не болеть, глотал слюну и слезы, но уходил все дальше в кусты. За кустами он увидел решетчатые сараи, вагонетки с засохшим кирпичом и понял, что труба принадлежит кирпичному заводу, а значит тут должны быть обжиговые печи, в которых можно спрятаться, лишь бы у немцев не было собак. Миша забрался в печь, задвинул за собой заслонку, лег на холодный песок. Кругом стояла тишина и легкий скрип деревьев. Он пролежал в печи до ночи, а ночью к заводу вышла группа пограничников, пробивавшихся на Восток, к своим, от самой Таураге в Литве.