— Лена не хочет. На что нам вещи? Старые мы.
— Ерунда! Твоя же Лена по всей Риге за парой сапожек бегала, а Варвара? Она же вся в импортном ходит, а все куплено по блату в тридорога!
— У молодых своя жизнь.
Миша махнул рукой. Не надо было говорить с Гаврюхой на эту тему. Он с самого начала знал, Матрена не допустит, чтобы деньги ушли из дому. Гаврюха может быть и одолжил бы; Матрене такая мысль должна была показаться дикой, как инквизиторам предположение, что земля вертится. Как? Дать кому-то рубль и не иметь все сто процентов уверенности, что в случае чего должнику можно выцарапать глаза? Подумать, что человек просто по-честному способен вернуть долг — это было выше Матрениных способностей.
— Твое дело! — сказал Миша. — А жаль. Меня бы выручил, себе бы хорошо сделал. Я знал одного журналиста, он уехал, а деньги ему одолжил русский, официант. Сейчас уже рассчитались. Мне один латыш 500 рублей дает, просто так, на честное слово.
— Лена сопротивляется.
— Сумасшедшая страна! — подумал Миша. — Чудовищная страна. Я, бывший комсомольский активист подполья, прошу взаймы у коммуниста с тридцатилетним стажем, чтобы уехать в Израиль. И никто не бежит к докторам проверить, кто из нас псих. Уезжают журналисты, писавшие фельетоны о капиталистах. Уезжают учителя, учившие детей, что СССР — самая прогрессивная страна. Уезжают люди, годами говорившие одно, но думавшие другое/ Нищие просят взаймы тысячи, чтобы уехать, и им дают, а в Москве Брежнев произносит речи о светлом будущем и благосостоянии, и они всерьез готовятся завоевать весь мир. Неужели приезжие с Запада не видят лозунгов, вывешенных над всеми улицами, неужели не читают "Правду" и "Известия"? "Коммунизм — светлое будущее всего человечества!" Это ведь тот же лозунг о мировой революции, только приспособленный к сегодняшнему дню. Или Запад смеется над ними и их бреднями, как смеялся над сиамскими правителями, которые величали себя "Царь всех Царей, Властитель Мира, гор и прочее и прочее?!" Господи, во второй половине века ракет и ядерной энергии руководители огромнейшего государства со всеобщим средним образованием говорят с трибуны своего парламента слова, вроде "Дружба навеки!", "Будущее всего человечества"… "Несокрушимый блок социалистического содружества", как будто не было Гитлера, который строил тысячелетний Рейх, не было восточных деспотов, которые величали себя непобедимыми и бессмертными? Что у них совсем нет чувства юмора?
Он представил себе Брежнева, Косыгина, Суслова, Пельше, их старческие голоса, их лица, точно окаменевшие за чтением шпаргалок, их плохо пригнанные челюсти, тусклые глаза и не мог не содрогнуться. Это были ископаемые; люди, отштампованные в эпоху Сталина; они производили впечатление автоматов, настроенных на программу, которая не предусматривала изменений, и они, как паровоз, пущенный по рельсам, либо приедут к цели, сминая все на пути, либо свалятся под откос, увлекая миллионы жертв.
Но еще страшнее были те, помоложе, кого Миша знал лично. Старики верили, очевидно, в пролетарский интернационализм и в победу коммунизма, они были воспитаны Сталиным собственноручно. Но молодые знали, что почем, они одевались в японские кофточки и парижские шубы, сходу обзаводились автомобилями и квартирами с розовыми ваннами. Эти шли к власти ради денег и удовольствий, и эти будут убивать без колебания, не веря ни во что, кроме собственного я, требующего сладкой жизни. Всякое инакомыслие значило для них покушение на личную собственность, а человек, когда замахиваются на его добро, способен озвереть.
19
— Как же я пошел за ними, как очутился среди них в 1934? — спросил себя Миша. Он давно уходил от ответа, откладывал исповедь, увертывался, говоря: "То было по молодости, по неведению; потому был я с ними, что в Латвии Ульманиса евреев не любили, а коммунизм представлялся краем всеобщего равенства всех народов". Сегодня Миша не хотел увиливать от разговора со своей совестью.
Он лежал на диване, смотрел в окно: ветер раскачивал мокрую рябину, с которой не облетели еще все ягоды. Рябина росла под окном во дворе, возле дома, в котором жил карикатурист Кокарс.
— Что стоишь, качаясь, тонкая рябина? Головой склонилась до самого тына… У них во дворе в Якобштадте, который по-латышски называется Екабпилс, возле деревянного домика, который спалили немцы, тоже росла рябина. Тетя Бруха варила из рябины варенье от простуды, а простужались они часто. Домик был худой, угля не хватало, печка дымила. Нищета. А как не быть нищете, если отца убили белые, а мать бежала в Россию и там умерла тифом, а тетя Бруха была всего лишь вязальщицей на спицах, вязала для богатых дам кофты и покрывала. "Богатых"… По Якобштадским понятиям адвокат Иоселевич был "миллионер". В августе 1940 года Миша делал опись на квартире Иоселевича. Три комнаты, рояль, мебель средней руки, — "миллионер". В сравнении с рижскими Фишерами или Шлоссбергами — нищий. Но и те были, в сравнении с Ковенскими или Шауляйскими, богачами, так себе, бедненькие. А те были ничто в сравнении с Ротшильдами или Рокфеллерами. Вся беда в том, что люди видят только то, что перед глазами. И в этом отношении извозчик Перельман был богачом, а балагулле Ханкель — нищий. И Миша был уверен, что это так. А ведь в городишке знали: Перельман работал на износ, ездил по деревням, выбирал лучшую лошадь; его повозка была всегда чистой, ездоков он уважал, накрывал их колени пледом, возил быстро ночью и днем. Перельман ухватывал новое. Как только в Латвии появились такси, он продал лошадь, залез в долги, перебрался в Ригу, купил автомобиль, работал у вокзала. Перельман не гулял, детей себе разрешил только двух. А Ханкель был хасид, любил поесть, выпить, детей у него было восемь, лени же — на десятерых. Так и перебивался с конягой — кожа да ребра. Кто же станет за такую езду платить больше 20 сантимов?
Сам Ханкель был доволен жизнью, не горевал; пил, трезвел, работал, делал очередного ребенка и считал себя счастливым. А детям его было голодно. В школу Янкеле приходил в опорках, подвязанных проволокой. На большой перемене глотал слюни. Потом госпожа адвокатша организовала бутерброды для неимущих, Янкеле не брал "подачку". Он чувствовал себя оскорбленным. В пятом классе Янкеле Ханкель начал слушать по ночам Москву на идиш. Там говорили об эксплуатации и великом братстве пролетариев, о царстве свободного труда.
Янкеле искал, кому поведать о сладостных известиях: самым нищим в классе он видел себя и Мишу. Так началось. Сперва рассказы о жизни в Стране Труда, потом мелом на дверях Иоселевича "Буржуй!", потом собрание на квартире учителя Нохемана.
Нохеман — высокий, сутулый, зеленый от туберкулеза, бегал по комнате, кутая шею в засаленный шарф, сиплым голосом будоражил:
— Иоселевичи кушают мед и пряники, Ханкель — одну картошку! Почему лавочник Мендельсон посылает своих дочерей учиться музыке и платит по три лата за урок, а ты, Комрат, ты учишься на деньги, которые для тебя собирает община, и ты не можешь и помыслить о музыке или французском языке? Богачи Перельман, Иоффе, Рабинович покупают хрусталь и каждое лето едут в Дзинтари, а вы покупаете сахар только на субботу, а зимой по вечерам не жгете лампу, потому что у вас нет денег для керосина? Разве керосин не из земли, которую бог дал всем нам? Почему керосин такой дорогой? Потому что лавочники и перекупщики наживаются на каждом стакане керосина! Они имеют все, мы — ничего!
— Господин Рабинович работает с 12 лет! — робко перебил Миша. — Моя тетя говорит, что он работал, как одержимый, чтоб накопить на сверлильный станок, и что он по вечерам учился и учился, пока не стал уметь починять свет и утюги.
— Рабинович попросту был ловкач! — рассердился Нохеман. — Почему твой дядя не накопил на станок? Почему отец Янкеле не накопил на новую лошадь? Потому что мы, бедные, честные люди, а они, богачи, обманщики!