— Я старая, — сказала Бабетта и расплакалась. — Вот что он со мной сделал. Ушел — и состарил меня в одночасье!

При этом она так откровенно демонстрировала свое великолепное тело под прозрачной рубашечкой, облепившей груди и бедра, что Аврора с Глорией отнюдь не находили ее старой — напротив, очень даже соблазнительной. Позвони сейчас в дверь мужчина — почтальон, полицейский, пожарник, даже пастор из дома напротив, все равно кто, кому открыли бы в этот час, — коршуном налетел бы на Бабетту. О да, он унес бы ее — представлялось им — как драгоценную добычу в своих сильных мужских руках. В доказательство Глория предложила позвать преподавателя испанской грамматики, у которого жена уехала на родину, и подать ему Бабетту на блюдечке.

— Он меня состарил, — опять заладила свое Бабетта. Она сняла очки, убрала чайные пакетики и повернулась лицом, показывая, как велики потери. Печальная картина: кожа дряблая, нос красный, рот-щелочка, глаза беспомощные и все черты в каком-то раздрае.

РАЗ ДРАЙ, повторила про себя Аврора, я всю жизнь употребляла это слово только как синоним беспорядка, применительно к вещам, а ведь этим его смысл до конца не исчерпывается. Она любила проверять словарь жизнью — хорошо, когда предоставлялась такая возможность. В голову пришло выражение «привести в порядок», на котором прямо-таки циклилась классическая литература. В XVII веке раздрая, беспорядка боялись как огня — и были правы. Если и позволяли себе встряхнуться, то потрясений избегали. Употребить неверное слово чревато: неверными могут оказаться чувства и поступки. Аврора размышляла о своем, оттолкнувшись от неприбранного лица Бабетты, и вдруг разозлилась на Глорию, которая лихо перетасовала все слова и, сама того не сознавая, была на пути от беспорядка к потрясению!

— А! Лицо-то, ну да, ничего не скажешь, — говорила она Бабетте, — особенно когда оно от слез промокло, да еще усталость после симпозиума, не говоря о том, сколько вчера пили и сколько снотворного ты приняла, конечно, лицо у тебя еще то. И уж если хочешь всю правду, — продолжала она (не надо этой правды, взмолилась про себя Аврора, не надо, потому что эта правда на самом деле не что иное, как камень за пазухой), — выглядишь ты просто ужасно, так и знай, но ты не старая. Ты не старее теперь, без Летчика, чем раньше, с ним. Но не красавица — как была при Летчике, так и осталась.

И Глория напомнила плачущей навзрыд Бабетте, что это вечная трагедия — ее слишком большой нос, рот-прорезь и выпученные от близорукости глаза. Ты никогда себе не нравилась, вспомни, никогда. Делала завивку — трагедия, меняла очки — трагедия, покупала тональный крем — трагедия… Сегодня ты не хуже, чем вчера, и я в который раз повторяю тебе то же, что твержу вот уже — она мысленно подсчитала —…двадцать семь лет.

Да, но с Летчиком она забыла о своем лице! Скажешь тоже, перебила ее Глория, вот же оно при тебе, твое лицо, твое всегдашнее лицо, и она наклонилась, чтобы поцеловать Бабетту, то самое лицо, которое мы любим, лицо нашей дорогуши Бабетты, и, нависая над Бабеттой, обмусолила ей обе щеки, прижимая ее голову к своей груди, будто вещь, которую она подняла с пола и раздумывала, куда бы положить.

На взгляд Авроры Бабетту не слишком покоробило это насилие, сама же она терпела его с трудом и находила, что подобное нелегко вынести даже в качестве свидетеля. Вот с Лолой Глория держалась в рамках, но и не церемонилась с ней: своеобразная терапия для актрисы, чтобы та — хотя она всю жизнь только этим и занималась — в ее присутствии не вздумала показывать свой нрав: здесь ты никакая не звезда!

В университете всем был известен ее крутой характер и манера резать правду-матку в глаза. Израненная гордость так и не зажила, и ее невысказанная боль выплескивалась на тайных голосованиях неизменным, слепым и непримиримым «против». Не исключено, что все улыбки, обходительность, даже знаки искренней дружбы в ее тамошнем окружении были всего лишь обрядами, жертвоприношениями этой разрушительной стихии, которая ведь, если что, может и проснуться.

С Авророй же Глория пускала в ход все свои чары, так как процесс обольщения еще не был завершен и ей предстояло преодолеть главное препятствие — ТОТ САМЫЙ ПЕРЕВОД, которым она всерьез увлеклась. Так или иначе, он не мог не стать причиной разрыва, а об этом она, при ее нынешних чувствах к Авроре, и помыслить не могла. Она готова была, если ее мошенничество выплывет наружу, запереть Аврору, удержать силой, лишь бы не дать ей уйти навсегда. Боже мой, — вздыхала Глория, перебирая в уме практические способы похищения Авроры, в сущности, легче осуществимого, чем тягостное признание в плагиате, через которое, никуда не денешься, придется пройти, — я схожу с ума! Но как хотя бы отсрочить ее отъезд? Надо, чтобы ее взяли в Зоопарк. Пусть останется с обезьянами. Я буду здесь, а она — там. Ей дадут бумагу, карандаш. Она будет писать, я — печатать. Она — сочинять, я — подписывать. У меня хватит времени, чтобы ее подготовить, и дело будет в шляпе.

Аврора смотрела на Бабетту, на ее немыслимое тело. Немыслимое — почему? Потому что на нем такая голова? Из-за возраста? Или просто она никогда не представляла себе, что тело может именно выпуклостями, а не тонкостью линий быть так прекрасно. Есть детская игра-считалка, в которой называют по очереди все черты, а муж Авроры, когда-то играя так с ее телом, указал ей на полное отсутствие оного: крошечные грудки, худенькие бедра, плоский живот, мальчишеская попка. У меня нет тела, говорила себе Аврора, и лица у меня тоже нет, потому что я ношу лицо другой женщины. У Бабетты же было тело, а вместо лица — образина. Она была непристойна, как роскошно-вульгарные бабы на картинах, которые вешали в спальнях в пятидесятые годы. И возникал резонный вопрос, кому пришло в голову водрузить такие телеса над супружеским ложем, — вот так же и Аврора задавалась вопросом, что за мужчина осмелился положить в свою постель тело Бабетты.

Она смотрела на Бабетту и жмурилась от восхищения: сколько же налитой плоти от нее прятали, большие торчащие груди, круглый живот и полные ягодицы, широкие бедра, перетянутые талией посередине тела, как у муравья. До чего же мне нравится это тело, говорила себе Аврора и была благодарна Бабетте за то, что та без стыда выставляла его напоказ. Ей хотелось бы потрогать эти груди — интересно, тяжелы они в руке? — потрогать ягодицы, чтобы ощутить их мягкость. Погладить ладонью спину, как оглаживают большое животное. Боже мой, думала она, такое существует на свете, а от меня это прятали под гадкими словами. Не счесть, сколько она ласкала кошек, собак, птиц и мужчин… И ей подумалось, что никогда в жизни она не ласкала мужчину ради собственного удовольствия. Да, теперь она была уверена, редко бывало, чтобы ей хотелось погладить лицо мужчины, его губы, грудь, ягодицы, бедра — хоть она и делала это, очень старательно, чуть опасливой рукой.

— А это что еще такое? — спросила Бабетта, показывая на пластмассовую коробку, в которой опять шумно завозился зверек.

— Крыса! — с вызовом ответила Глория.

Бабетта поправила очки и нагнулась:

Почему ты говоришь: крыса, это же тушканчик, в Алжире они тоже были. Крыса или тушканчик — Глория не видела разницы.

— Есть разница, — возразила Бабетта, — если ты говоришь: крыса, — значит, тебе противно, а если говоришь: тушканчик, то — не только признаешь его видовую принадлежность, но и ставишь всех в известность, что у тебя живет кенгуру в миниатюре.

Глория закусила удила. Она сказала: крыса, — и не станет говорить про черное, что это белое. На черта ей сдался Бабеттин алжирский тушканчик или какой-то там тити-маус, которого впаривал ей продавец, потому что якобы все дети сейчас хотят только тити-мауса. Это — крыса, и, надо сказать, крыса чертовски противная, с мерзким голым хвостом. И в конце концов, ей надоело, что Бабетта придирается к каждому слову. Она сыта по горло кошмарной эпохой, которая линчевала, травила, истребляла, зато от грубых слов воротила нос, стерилизовала язык и свела его к лексике маркетинга.