— Ты беги, писарек, в город, а мы тут займемся.
Когда снаряженный, из общественных капиталов, в дорогу писарь, охваченный волной общего подъема, вышел из избы, чтобы идти в город, то увидел величественную картину: мужики ломали избы, амбары, разные верхние клетушки, и пыль от этого разгрома высоким столбом поднималась к небу, будто апеллируя к нему, высокому и равнодушному.
Через день в столичных газетах появилась потрясающая телеграмма:
3емлетрясение.
В районе местности села Голяшкина разразилось страшное, небывалое, перед которым бледнеет мессинская катастрофа, землетрясение… От сотрясения земли воды вышли из берегов, затопивши все богатое, зажиточное до катастрофы, село. Постройки обрушились, и часть их бесследно провалилась в расщелину. Масса раненых и пострадавших. Когда их откапывали, то геройскую помощь оказывал писарь Гавриил Семенович Уздечкин, самоотверженно бросавшийся в самые опасные места. Отчаяние беспредельное. Требуется немедленная помощь общественных кругов. Писарь Уздечкин потерял все свое состояние. Деньги и припасы направлять туда-то…
Мужики ждали.
То, что может случиться с каждым
Иногда актер, опоздавши на спектакль, летит в театр, суля извозчику облагодетельствовать его на всю жизнь. Иногда человек выйдет из вечного своего состояния меланхолии и апатии, — доберется кое-как до театра, летит сломя голову по лестнице, сбивает с ног пожарного, перепрыгивает через плотника и за семь минут до третьего звонка начинает лихорадочно одеваться.
Долголетняя тренировка удерживает его от крупных промахов и упущений при таком головокружительном одеванье; но когда он напяливает на голову светлый или темный парик, на затылке остается тоненькая предательская полоска волос, представляющих полную собственность обладателя головы… Обыкновенно цвет этой полоски прямо противоположен цвету парика, а несчастный актер и не замечает всего ужаса своего положения.
— Пустяки! — возразит большинство актеров.
Пустяки?.. Театр — паутина, сотканная из неисчислимого количества мелких деталей, и если упустить даже такую деталь, как полоска волос шириною в полпальца, вот что может произойти…
Шел «Ревизор».
Актер, которому надлежало играть Хлестакова, проделал все то, что перечислялось в начале статьи: опоздал на спектакль, в театр летел, суля извозчику обеспечить его старость, сбил с ног пожарного, перепрыгнул через плотника, оделся в семь минут и напялил парик — именно вышеуказанным способом… И товарищи осматривали его перед выходом и хвалили его грим, и никто не заметил затылка…
В четырнадцатом ряду сидел приказчик галантерейного магазина и рядом с ним — дама его сердца, ради которой он пожертвовал бы с радостью не только жизнью, но и новым сиреневым галстуком, кокетливо украшавшим приказчичью грудь.
Хлестаков вошел элегантный, красивый, вручил Осипу цилиндр и тросточку и затем стал насвистывать — сначала «Не шей, ты, мне, матушка», а потом — ни то ни се… Все было, как следует.
Обладатель сиреневого галстука нагнулся к своей даме и сказал:
— Простой обман зрения. Они, то есть господин Хлестаков, — в парике! На затылке каемочка из собственного волосу!
Старый геморроидальный чиновник обернулся и сердито прошипел:
— Прошу не разговаривать! Только слушать мешаете…
Приказчик хотел было пропустить эти слова мимо ушей, но его дама фыркнула, и истерзанное сердце приказчика сжалось… Ему показалось, что его избранница смеется над ним.
Чтобы рассеять создавшееся неприятное положение, приказчик наклонился к чиновнику и обиженно сказал:
— А вы кто тут такое, что командоваете?
Чиновник молча презрительно пожал плечами, и приказчику это показалось еще обиднее.
— Тоже, командир выискался! «Прошу не разговаривать»… Тоже, подумаешь… Крыса ободранная!
Девица захохотала.
Чиновник злобно обернулся и прошипел:
— Если вы не замолчите, я попрошу капельдинера вывести вас.
— Ме-ня? Ах ты, кочерга!!
В соседнем ряду обернулись и нервно зашикали:
— Тссс!.. Чего вы разговариваете! А еще старая женщина!
Упрек этот относился к старушке, которая безмятежно сидела и смотрела на сцену, спрятав голову в плечи.
—
Я
разговариваю?! Да ты что — очумел, батюшка?— Прошу без возражений!
— Господи! — простонал кто-то сзади. — Этой публике не в театре быть, а в балагане!!
— Шшштос?! Сами вы балаганный плясун! Как вы смеете выражаться. Капельдинер!
— Да это не он! Это вон тот, в сиреневом галстуке. Сидит с какой-то полудевицей и думает, что…
— Это я-то полудевица? Да я тебя за такие слова…
— Тише!
— Тише! — заорал с галереи чей-то тяжелый бас. — Пррошу соблюдать тишину! Что за крррики?!!
Поднялся невообразимый шум. Горячие споры возгорелись в разных углах театра. Всякий, дрожа от негодования, упрекал соседа в неумении держать себя, а сосед выражал пожелание, чтобы у обвинителя за такие слова отсох язык не позже завтрашнего дня.
Актер, игравший Осипа, сначала растерялся, потом разозлился, потом подошел к рампе и скорбно сказал:
— Господа! Мне первый раз приходится играть перед дикарями, которые…
— Что он сказал?! Вон его! Долой!
— Давайте занавес!
— Авторрра!!
— Деньги обратно!!
— Улю-лю!!..
Тихо опустился занавес… У кассы толпилась публика и настойчиво требовала возврата денег за билеты…
Бледный, с трясущимися губами, режиссер подбежал к Хлестакову, который нервно шагал по сцене, и спросил его:
— С чего это они взбесились?
— А черт их знает! — растерянно развел руками Хлестаков. —
Я
пойду переодеваться…И одним движением руки он сдернул с головы парик… И тоненькая полоска собственных волос слилась с остальной головой, — она выглядела так невинно, будто во всем происшедшем была совершенно ни при чем…
Скромный автор будет вполне удовлетворен, если рассказанная им история произведет на актеров должное впечатление: если, прочтя ее, они перестанут опаздывать в театр, надевать парики задом наперед и вообще начнут вести добродетельную жизнь, неся высоко святое знамя искусства, то автор большего бы и не хотел…
С корнем
— Удивительная женщина! — прошептал Туркин. — Я ее иногда даже боюсь.
— Почему боишься?
— Бог ее знает почему. В ней есть что-то нездешнее.
— Где она?
— Вон, видишь… На диване комочек. В ней есть что-то грешное, экзотическое — это стручковый перец, но формы какой-то странной… необычной.
— Нездешней? — спросил Потылицын.
— Нездешней. Пойдем, я вас познакомлю. Она тобой интересовалась. Спрашивала.
Туркин схватил Потылицына под руку и, лавируя между группами гостей, подтащил его к пестрому комочку, свернувшемуся в углу дивана.
Комочек звякнул, развернулся, и рука, закованная в полсотни колец и десяток браслетов, поднялась, как змея, из целой тучи шелка и кружев.
— Айя! — сказал Туркин. — Я привел тебе моего друга, Потылицына. Ты, Потылицын, не удивляйся, что мы с Айей на «ты» — она всех просит называть ее так. Айя стоит за простоту.
Даже при самом поверхностном взгляде на Айю этого нельзя было сказать: невероятно странную прическу, сооруженную из волос, падавших на глаза, обхватывал золотой обруч, белое лицо и красные губы сверкали в этой чудовищной рамке, как кусок сахара, политый кровью. Нельзя сказать, чтобы на этой Айе было надето простое человеческое платье: просто она была обшита несколькими кусками газа терракотового цвета и окована с ног до головы золотыми цепочками, привесками и браслетами — браслеты на руках, браслеты на ногах, ожерелье в виде браслета — на шее. А от браслета на руке шли тоненькие цепочки, придерживавшие кольца на пальцах, так что вся рука была скована хрупкими кандалами.