— А что, что, что? — дрожа от лихорадочного любопытства, крикнула Наташа.
— Я сейчас же повернусь и уйду от тебя. Больше ты меня не увидишь..
Наташа опустилась на скамью и заплакала.
— Голубка моя! Наташа?.. Что с тобой? Почему?
— Ты… меня… не любишь, — заливаясь слезами, прошептала Наташа. — Другой за такую ужасную вещь избил бы меня, поколотил, а ты покричал, покричал, да и успокоился…
— Дорогая моя! Как же так можно бить женщину?
— Можно! Можно! Можно! Есть случаи, когда любящий человек себя не помнит.
Я пожалел, что в этот момент не было такого случая, который лишил бы меня памяти и рассудка…
— Конечно, — колеблясь, возразил я, — бывают и у меня такие случаи, когда я себя не помню, но дело в том, что теперь я сразу догадался…
— О чем? — улыбаясь сквозь слезы, спросила она.
— Что история с художником выдумана тобой, что ты просто хочешь меня подразнить.
— Нет, не выдумана. Вот каталась с ним — и каталась. Целовались — и целовались!
— А-а, — бешено вскричал я, хватая ее за руку с таким расчетом, чтобы не сделать синяка. — Это правда?! Так вот же тебе!
Я осторожно схватил ее за горло и, выбрав место, где трава росла гуще, бросил ее на землю.
Лежа на боку, она смотрела на меня взглядом, в котором сквозь слезы светилась затаенная радость.
— Ты… меня… бьешь?
— Молчи, жалкая распутница! Или я задушу тебя!!
Я опустился около нее на колени и, обняв ее шею пальцами, слегка сжал их.
«Надо бы ударить ее, — подумал я, — но в какое место?»
Вся она казалась такой нежной, хрупкой, что даже легкий удар мог причинить ей серьезный ущерб.
— Вот тебе! Вот, змея подколодная! Один удар пришелся ей по руке, другой по траве…
Наташа сидела на земле и плакала радостными слезами.
— Ты меня… серьезно… поколотил?
— Конечно, серьезно. Я чуть не убил тебя.
Она встала, оправила платье и сказала с хитрой усмешкой:
— Ты ничего не будешь иметь против, если ко мне сегодня вечером приедет Каракалов?
Я ленивым движением схватил ее за руку, бросил на землю и с искусством опытного оператора ударил два раза по спине и раз по щеке.
— Чуть не убил тебя. Ну, вставай. Пойдем домой — делается сыро.
В последнее время у нас с Наташей происходят страшные сцены, что иногда вызывает даже вмешательство соседей.
Мы возвращаемся из театра или с прогулки; я, не успев раздеться, бросаю Наташу на ковер, душу ее подушкой или колочу из всей силы по спине с таким расчетом, чтобы не переломать ей позвонков. Она кричит, молит о пощаде, клянется, что она не виновата, и на этот шум сбегаются соседи.
— С ума вы сошли, — говорят они в ужасе. — Вы не интеллигентный человек, а бешеный зверь.
Так и будет стоять на памятнике:
«Здесь лежит деликатный человек».
Мода
Самым богатым человеком сельца Голяшкина был мужик Пантелей Буржуазов.
Он имел то, чего не имел ни один из прочих граждан сельца — скот.
Правда, весь скот его выражался в одной худощавой курице, но так как этой редкой птицы у других не имелось, то молва единогласно наградила Пантелея Буржуазова именем богатея.
В те сумрачные дни, когда голяшкинцам надоедало глодать вечную кору, сердце их начинало жаждать чего-нибудь высокого, несбыточного, и они серой бесформенной кучей сбивались у порога избы Пантелея Буржуазова — полюбоваться на его курицу.
Пантелей выносил худую испуганную курицу, садился с ней на завалинку и позволял мужикам не только смотреть, но и трогать рукой курицу.
— Ах ты, животная! — умиленно говорил какой-нибудь бобыль Игнашка, гладя шершавой рукой дрожащую курицу. — Гляди, дядя Пантелей, штоб не улетела.
— Долго ли, — поддакивали добродушные мужики.
— Не плодущая она, — вздыхал польщенный втайне Пантелей Буржуазов…
— Не спосылает Господь? — догадывался Игнашка.
— Петушка для ней нету.
Старики, опершись на палки, вспоминали, что у какого-то Андрона Губатого был петух, но этого петуха уже не было. Да и сам Андрон был на том свете, объевшись как-то свыше меры печеным хлебом.
Облизав языком черные, в трещинах губы, Игнашка хрипел:
— Такой бы курице, да вырасти с быка — до чего б! Говядины с нее надрать пудов двадцать… Мясо белое-белое. Сольцей его присолить, да чашку водки перед этим — до чего б!..
Мужики сверкали бледными глазами и, лязгнув зубами, сдержанно смеялись.
Качая головами, говорили:
— Уж этот Игнашка. Уж он такое скажет.
Налюбовавшись на Буржуазову курицу, вздыхали и заботливо говорили:
— Ну, чего там. Неси ее, дядя Пантелей, в избу. Неровен час — остудится.
Так, между едой и развлечениями, мужики сельца Голяшкина и жили, коротая век.
Странно как-то.
Пока была жива Буржуазова курица, никто из голяшкинцев не чувствовал своей бедности и убожества. Но когда заласканная мужиками курица умерла и разоренный Пантелей съел ее ночью с потрохами и перьями, все почувствовали себя скверно и безотрадно.
— Бедные мы, — говорил Пантелей Буржуазов мужикам, сидя на выгоне.
— Это ты правильно, дядя. В точку. Небогатый мы народ. Одно слово — крестьяне.
Пропившийся писарь, проходя по большой дороге, свернул к мужикам, и так как был от природы бестолков и словоохотлив, то лег рядом, желая после долгого молчания отвести душу.
— Драсте, — сказали мужики и продолжали потом свой тихий, печальный разговор.
Прослушав их, писарь лег на живот и сказал:
— Это, братцы, что. Живете вы тихо, мирно, и земля под вами не трясется. Нет поэтому к вам внимания общественных слоев взаимопомощи, интеллигентного народонаселения столиц и провинциальных мест. А ежели бы земля сотряслась под вами, вроде как бы Мессина, — не было бы вам тогда от публики обидно… Сразу бы вы получили взаимопомощь эмиритальных взносов на предмет благоустройства потрясенного быта…
Писарь вычурным языком рассказал о землетрясении в Мессине и о сочувствии общества к этому бедствию.
Притихшие мужики жадно выслушали его и долго безмолвствовали.
— Привалит же этакое счастье народу, — завистливо сказал Игнашка. — Они, надо быть, теперь не только хлеб, а и крупу получают.
— Какое же счастье, ежели народу гиблого сколько, — возразил писарь.
— Гиблый народ везде есть, — сурово поддержал Игнашку мужик по имени Жердь. — Тоже это понимать надо. Айда по избам, ребятки.
Когда вставали, беспочвенный и вздорный бобыль Игнашка ощупал рукой землю и злобно сказал:
— Крепкая, подлая. Нет того, чтобы сотрястись.
— Крупа хороша вареная, — задумчиво прошептал один мужик.
И пошли.
— Ежели писарек не врет, — сказал по дороге Игнашка мужику по прозванию Жердь, — то можно бы трясение земли устроить и у нас.
— Болтливый ты человек, Игнашка. Всегда скажешь этакое. Нешто ж такую вещь устроить?
— Эка невидаль!
Восторженный Игнашка уже махал перед мужиками длинными руками, божился и ругался, убеждая устроить землетрясение.
Мужики отнеслись к вздорному предложению скептически, но писарь выслушал Игнашку внимательно.
— А что ж, братцы… Все равно — погибель тут ваша… Можно такую Мессину устроить! Хуже не будет.
— Да как же ты ее повернешь? — недоумевали мужики. — Землю-то…
— Эх, оглобля… Ее и поворачивать не надо. Вы ломайте избы, а я в город побегу телеграмму давать. Дескать, все разрушено, полная катастрофа и крах крестьянского быта. Иди, проверяй после — было или не было. Зато, по крайности, обеспечены будете.
Толковали до вечера.
Вечером ели кору без всякого удовольствия и охоты и, отравленные сладким ядом Писаревой гнусной выдумки, были вялые, молчаливые.
А к ночи пришли к спящему где-то в клети бесприютному писарю и сказали: