— Я могу вам с удовольствием предложить двух щенков от Лётки... заезжайте ко мне — выберете сами... Интересная помесь вышла от Крымки и Густопсового!..

— Благодарю вас... А Милькеев охотится?

— Куда ему!.. Он все с каким-то насосом ходит, из барышень поэзию выкачивать. Это — одна из его специальностей. Уже очень влюбчив и снисходителен.

— А что это я слышал — он к вам пешком пришел весной?

Лихачев махнул рукой и засмеялся.

— Этих штук сколько угодно! Потом продолжал серьезно: — У его отца славное именьице, душ в двести. Бросил все это, перессорился с братом и сестрой. Душно ему с ними: атмосферу, говорит, сгущают. Он ходил в опол-ченье, но, благодаря австрийцам, дальше Киева не пошел. Влюблен был там разом в трех: в еврейку, в помещицу и в хохлушку — Оксану. Он, я думаю, нарочно их отыскал и привел в порядок... Потом приехал домой к отцу готовиться на магистра... Вдруг, Бог знает почему, поссорился с родными, и в марте, в самую распутицу, поехал к нам; денег у него было мало и достало только до нашего уездного города, а остальные тридцать верст то пешком, то на обозы садился. Да это еще с ним не раз будет.

— А вы не знаете именно, за что он поссорился с отцом?

— Чорт знает, право! Отец его — капризный и скучный человек... Зять у него хитрый... сестра пустая. Она уже давно ему надоела, но он не хотел с ней прервать, потому что она а la Sand жила с этим зятем, ну, долг, знаете, правила его... Ходил, скучал у них. Отец ее не принимал, другие братья тоже. Как же ему не ходить! А потом, как она вышла замуж и приехала к отцу в деревню, и рассорился.

— Что же ему именно в них не понравилось?

— Да это вы бы у него когда-нибудь расспросили, он расскажет с удовольствием... Впрочем, вот еще что можно сказать, что он из тех людей, которых тонкие ощущения важнее крупных... Найдет у себя искру — и раздует ее, и надо отдать ему справедливость, с энергией идет по своей дороге... Не мог, говорит, видеть, что зять такой худой и чисто выбритый, все цаловал шею сестры; а шея у нее старая; а сестра и кричит на зятя и детски жеманится... За людей потом что-то вышло... Пришел к нам на Страстной и говорит: «Я к вам пришел есть; кормите меня». Рад, как Бог знает что... Хохочет... Ну, мы все его очень любим... Как нарочно, в Троицком не было в это время учителя, и Катерина Николавна хотела писать в Москву; мы его и устроили туда. Теперь пишет свою диссертацию.

— О чем она?

— Из государственных наук что-то, что-то вроде «О влиянии учреждений на нравы» — это одну; и другую, на всякий случай, маленькую, уже кажется изготовил, если ту нельзя будет пустить в ход: «О прямых налогах». Эта, кажется, у него тоже готова. Пробовал он мне читать... Да уж очень скучна! На деле все это прекрасно, но в книге...

Когда они поднялись на горку, навстречу им от передовых отделился Милькеев.

Лицо Лихачева повеселело... Милькеев тоже улыбался.

— Ну, что ты? еще не весь сок выжал из британки своей?

— Перестань врать, — отвечал Милькеев с недовольством. — Доктор, вас Катерина Николавна просила догнать ее на минуту, хочет что-то у вас спросить.

Когду Руднев отъехал от них, Милькеев спросил у Лихачева: — Что он, каков этот Руднев?

— Не знаю, право, душа моя; кажется, обыкновенный студент, и, если не ошибаюсь, довольно скучный и бесцветный. Все выспрашивает... Видно, своего запасу немного... А ты что поделываешь... Не грустишь?

— Нет, не грущу... Каждый день все благодарю тебя и твоего брата, что вы меня в Троицкое определили... Из дому, слава Богу, писем нет. Забыл я об них.

— Это главное, — отвечал Лихачев. — А ты слышал новость — этот несчастный Самбикин привез от мужа Катерины Николаевы письмо и отдал ей сегодня поутру. Просит взять к себе на воспитание сына от француженки, которая была гувернанткой Маши и которую он обольстил.

— Возьмет она или нет? — спросил Милькеев.

— Еще бы не взяла! Такая оказия для нее — праздник. Она теперь поздоровеет на три недели. Поедем-ка к Nelly, ее ami Joseph совсем уж заел скукой!

Пока они говорили, Руднев подъехал к Катерине Николаевне и спросил, что ей угодно.

— Вы, кажется, занимаетесь физиогномикой, — сказала Новосильская, — не можете ли вы по описанию князя узнать, какой характер у ребенка лет восьми?

— Я думаю, — заметил Самбикин вкрадчиво и тихо, — очень трудно узнать, какой характер у ребенка. Дети везде одни, и все от воспитания...

— Этого нельзя сказать, — перебил Руднев сухо. — А какое лицо у этого мальчика?

— Как бы это вам описать? Это трудно! Глаза у него светлые, лицо очень белое, худощавое...

— Нос и рот обыкновенные, примет особых нет, — докончил Руднев. — Так паспорты пишут!

Красивый князь покраснел и застенчиво улыбнулся, а Катерина Николаевна одобрительно взглянула на язвительного мудреца.

— Нет, вы не живописец, — сказала она Самбики-ну. — Впрочем, вы не беспокойтесь, я обдумаю... Вы говорили что-то об моем муже, когда я позвала доктора?

Руднев, полагая, что он больше не нужен, поспешил отъехать от них, а Катерина Николаевна продолжала: — Вы не стесняйтесь — говорите мне все...

— Граф очень грустил все это время после смерти Clйmentine, — отвечал Самбикин, — и ампутированная нога его иногда страшно болит в рубце. Мне, право, так его жаль! Граф — такой милый, такой добрый, и судьба бедного Юши его сильно озабочивает.

— Успокойте его поскорее, что я не прочь и подумаю. Денег на воспитание мне не нужно. Пусть лучше те пять тясяч, которые остались от матери, пришлет, я их спрячу для Юши, а он все промотает...

— Вы слишком строги к бедному графу, — с вялой любезностью отвечал Самбикин.

VI

В старой липовой роще, на горке, над большим озером, был второй привал. Что за веселая картина!.. Над мирным озером, где все дно было видно — зеленая горка, на горке липы, под липами тень, а по воде и по лугам вокруг нестерпимое солнце... В тени стелют пестрые, бархатистые ковры, готовят большую палатку для ночи, разводят костер для обеда, лошади ржут, и люди шумят, звонят бубенчики, и колокол сзывает к завтраку! Одна забава сменяется другой, отдых — развлечением... Одни ушли за грибами в березовую рощу, которая обогнула все заливы и заливчики озера с боков и спереди; другие лежат на коврах и читают... Кто взял ружье и сел на маленькую лодку, которую привез тотчас седой и согбенный великан-рыбак с того берега... Вот утка вылетела, и слышится уже выстрел молодца-повара... А вот и Лихачов стреляет... Принесли грибы — идут все, и люди, и дети, и взрослые господа за ягодами... Никому не скучно. Пока Катерина Николаевна ходила за грибами и ягодами, уже ей между двумя липами повесили гамак над ковром, и она, как усталая и добрая царица, отдыхала на нем... И Руднева никто не трогает: не только не оскорбляют, но даже и занимать не ищут... Одно нехорошо: как эти молодые люди бранятся между собою и смеются друг над другом без страха и осторожности... Это удивительно!.. А еще удивительнее, что глядя на них, не обидно за них, и будь на их месте, так, кажется, и сам не обиделся бы... а на своем?.. Нет, уж покорно вас благодарю! Давича Лихачов говорил за глаза про Мильке-ева, что он с насосом ходит за барышнями; но это цветочки, а вот здесь-то ягодки — при всех, при женщинах, при детях, которых Милькеев учит... Подходит к Милькееву мисс Нелли и подает ему букет ягод.

— Закройте глаза скорее, — говорит ей Лихачов, — закройте, это василиск, ведь один взгляд его ужасен... — и не дождавшись, уже своей рукой закрывает глаза Милькееву.

Тот смеется. Катерина Николаевна хохочет.

— Василиск? Что такое василиск?! — кричат дети.

— Василиск, это, как вам сказать, это — гад, такая ящерица...

— Ну, ты сам не знаешь... — говорит Милькеев.

— Бедный, бедный Вася, обидели, — восклицает Федя, с беспокойством глядя Милькееву в глаза, и, кидаясь к нему, цалует его...

Сам Лихачев замолчал, тронутый этой неожиданностью, и все общество, молча переглянувшись, улыбается.