— Да, — продолжал Федя громко, — мамка у нас такой сахар-медович.

— Что ты говоришь там, Федя, про меня доктору?

— Он тебя, мамка, сахаром-медовичем назвал. Николай Николаич всегда тебя так зовет, ты знаешь... — отвечала за брата Оля, сидя на коленях у предводителя и дергая его за бакенбарды.

— Я сказал доктору, что баронесса тебе друг, мама! — объяснил Федя.

— За это стоит назвать вас сахар-медовичем, — заметил Милькеев. — Как можно без разбора всех, как солнце, озарять? Я очень рад, что такие женщины существуют. Но под тем условием, чтобы их к себе на выстрел не подпускали люди другого рода.

— Баба дельная, — возразил предводитель, — таких женщин у нас немного! Вы ее знаете, доктор?

— Нет-с. Как я ее буду знать? — отвечал Руднев, уже взбешенный этим сюрпризом, и пожал даже плечами.

— Она оригинальна в своем роде, — прибавил младший Лихачев. — Она Фихте, говорят, переводит?

— Еще бы! Она так умна и учена! — сказала Катерина Николаевна, — так развита и так практична! Я даже и не понимаю, как можно так жить. Завидую ей. Вот муж-то ее покоен должен быть! У нее все записано на целый день, что делать: сколько поиграть на фортепиано, сколько прочесть, сколько яиц выдать повару. Дом свой как она отделала здесь в деревне! Она сама детей учит.

— У нее разве есть дети? — спросил Милькеев.

— Есть. А что? — отвечал Лихачев... — Не одни ли у нас с тобой мысли? Я сейчас думал, что если бы у меня жена была такая, по табличке, так у нее не было бы детей... Ведь ее мужа нет здесь?

— Нет, он посланником при короле... каком-то германском, я все путаю...

— Ну, Бог с ним, — сказал предводитель, — я тоже все забываю... А видали, Катерина Николавна, как у нее лицо переменяется, когда горничная или слуга взойдет? Сейчас игривая такая с вами, один миг — и перед вами царственная строгость.

Каково было слышать все это Рудневу? Ко всем этим лицам он уже немного привык, они его мало тревожили... Все почти, по очереди, пробовали заговаривать с ним; всем, кроме Феди и Баумгартена, он отвечал немногосложно и сухо, и все как будто привыкли к нему; ужас его при мысли, что его будут рассматривать или занимать, почти прошел, и хоть не в своей тарелке он был, что ж! — уж полпути проехали. В глазах пестрота, в ушах шумно, многое любопытно и ново для него, и хотя все чуждо, страшно чуждо и холодно, но уже не так долго остается за свою слабость платить ежеминутной дрожью застенчивой души!.. Все это можно вытерпеть дня полтора. Еще чаще заговаривать с Федей, с Олей, с капитаном, с французом... Но эта баронесса, знающая Фихте, посланница, твердая и гордая!.. Это что еще? И что он слышит? Она проведет ночь в палатке с Катериной Николаевной, а завтра утром едет, вместе с ними, и последний отдых у нее в доме?.. Нет, этого не будет! Верхом, пешком, на этой маленькой лодке, а уж он убежит, когда все лягут... Не даст он себя на поругание, не позволит себя свести в чужой дом, где на него будут смотреть как на лакея и где накормят его прекрасным обедом с тем же чувством, с каким накормят бульдога Феди, потому что он прибежал с Новосильскими. Нет, уж на эту-то штуку, чорт возьми, не пойду!..

Вот уж и коляска мчится четверкой в ряд... Маленькая, худощавая посланница выходит из нее и бросается в объятия Катерины Николаевны. Сама точно сделана из фарфора, как те старинные изящные куколки, которые ставились на каминах; белая, нежная, стройная, но что за презрительный очерк губ, еще сильнее, чем у Лихачева; у того хоть борода смягчает эту многозначительную линию. «На! смотри, ты, жалкий плебей. Как там тебя зовут, не знаю!..» И какова гамма взглядов и улыбок? Все оттенки от восторга при встрече с Катериной Николаевной до рассеянности, когда Новосильская представила ей уже озлобленного Руднева... Скажите ради Бога, зачем это — детей расцаловала страстно, предводителю подала руку, улыбнулась и сказала: «А, и вы здесь, Николай Николаич; я очень рада», брату его только улыбнулась и подала руку, и ничего не сказала; Милькееву с достоинством и без улыбки кивнула головой и небрежно заметила: «Вы, кажется, пополнели с того раза». Баумгартену мельком кивнула головой; капитана, который ей кланялся чуть не в пояс, вовсе не заметила; а когда Катерина Николаевна движением руки указала на самого доктора, так ее лицо выразило: а! это еще что такое?

Все смущение Руднева исчезло. Лицо его, ей в ответ, выразило вдруг такое естественное презрение и строгость, что молодой Лихачев шепнул на ухо брату: «Каков доктор-то! Смотрите, как он взглянул на посланницу... Нет! он, должно быть, ничего... Мал золотник, да дорог...» Милькеев, который, до приезда баронессы, сидел на подушке рядом с Катериной Николаевной, прислонясь очень удобно к березе, хотел было уступить ей свое место, но Катерина Николаевна удержала его и, посадив около себя, сказала: — Нет, вы сидите тут около меня, а Надя напротив сядет... У нее спина не болит, а мне ловчее с ней будет так говорить.

И этот легонький эпизод не ускользнул от зрителей... Младший Лихачов предложил доктору пройтись и сказал ему: — Не солоно хлебнула! У Катерины Николаевны она долго не будет кобениться... Та как раз ее объездит, и утром завтра отличным шагом и курц-галопом будет идти!.. Пройдемтесь-ка!.. Теперь пойдет сушь, про Вену рассказы, и про Париж, про разную петербургскую дребедень... Пойдемте-ка!

Посланником небес и благодетелем показался Рудневу в эту минуту Лихачов... Ночь располагала к откровенности... Они спустились с горы, и Руднев сказал ему: — Александр Николаич, у меня до вас есть просьба!

— Что такое? Очень рад, — спокойно и любезно отвечал Лихачов.

— Вы старика этого знаете, у которого лодку взяли? Вы с ним охотились.

— Приятели старые, а что вам?

— Мне что?.. Послушайте, я болен, мне дурно очень. Я непременно хочу уехать домой... Ведь от этой деревни до нашей верст тридцать?

— И сорок будет слишком!.. Что вам за охота? Посмотрели бы монастырь в большом лесу. Это интересно в своем роде. Не с религиозной точки зрения, конечно, а так, знаете: луговина большая, ручьи, кресты огромные с распятиями, по берегу ручья бор, подземные ходы, цер — кось большая и т. д. Ничего! Да и дом баронессы посмотрели бы; тоже недурной. В Троицком хуже, и беднее, и старее все. А у этой куклы порядочный вкус... Гостиная ее светло-зеленым штофом обита, и в самые стены вделаны большие медальоны четырех времен года... Отличные картины, а потолок немного сводом и с верхнего карниза лепной плющ на потолок ползет, и не на белом грунте, заметьте, а на розовом чуть-чуть, точь-в-точь как зимняя зорька, когда встанешь на порошке. Ведь это очень красиво. Посмотрите все это... Может, вам лучше станет к утру. Да уж не стесняетесь ли вы в чем-нибудь, так скажите. Я скажу Милькееву, и мы все устроим.

— Очень благодарю вас, Александр Николаич. Я верю, что дом хорош, а монастырь еще лучше; только уж, право, не могу... Я, право, нездоров. Как вы думаете, нельзя ли мне на лодке переехать и у старосты этого лошадей нанять?

— Это вам дорого будет стоить. Да и мордва эта ночью едва ли поедет... Лучше утром.

— Нет уж, Александр Николаич, благодарю вас; может быть, старик и свезет; я скажу, что от вас... Вы полагаете, что лодку можно взять?

— Если вы нездоровы, так нечего делать!.. Не хотите ли, я вас провожу... чтобы вы не плутали по озеру... Впрочем, видите тот огонек?

— Нет, я и сам найду, благодарю, Александр Николаич. Вот и лодка.

— Так смотрите же, прямо где огонек дрожит, вот тот, вон! видите?.. Озеро тихо, гребите себе, валяйте прямо, да на старика и прикрикнуть можно. Вы с ним не слишком церемоньтесь... Он плут.

Руднев уже был в лодке, и Лихачов взял ее за борт, чтобы столкнуть своей сильной рукой с береговой мели, но вдруг остановился и сказал: — Захватили ли вы из дома деньги... на задаток? Если старый бедокур не повезет без задатка... Возьмите у меня рубль...

Рудневу и захватывать было нечего из дому... Не хотелось брать, ужасно не хотелось, но долго спорить было еще страшней... Голоса и смех раздавались на горке, колокольчик дворецкого уже звал к ужину... Прибегут их искать... Лихачев протянул ему руку с бумажкой, с какой: с рублем, синей или зеленой — и разобрать в темноте нельзя.