— Ты не шутишь?

— Нисколько! Я нарочно поехал тебя провожать, чтобы поговорить об этом. Молчи пока; не хочу толковать с братом: уеду — и конец... Если ты не боишься ехать, когда у тебя дома кровли нет, так отчего же мне и подавно не съездить: все же интереснее простого путешествия по дурацким гостиницам и минеральным водам! К тому же Варя... Хуже этого быть ничего не может! Бог даст, отвыкнет, образумится, и я отдохну...

— Надеюсь, по крайней мере, что ты не раскаяваешь-ся в прошлом насчет ее? — спросил Милькеев.

— Разумеется, нет! Надо поправлять, а не раскаяваться!

У выезда из леса они расстались, и Лихачов крупной рысью поехал домой, а Милькеев пустил вскачь свою лошадь к Троицкому.

XXI

Целую неделю граф отдыхал и веселился. Все ему нравилось в Троицком. Тяжелый хохот его раздавался то у Катерины Николаевны в кабинете, то в классе, то в манеже, то на гимнастике. Конюшню он нашел в порядке, долго говорил с кучерами и берейтором и дал им по пять рублей; ходил с Рудневым в лазарет, шутил с сиделками, дал и фельдшеру денег; ловко перекинулся на костылях в лодку и долго катался с детьми по Пьяне; спрашивал у жены названия растений в оранжерее и цветниках; с Баум-гартеном беседовал о последних событиях во Франции; рассказывал Милькееву множество любопытных анекдотов московских, парижских, лондонских, кавказских; жалел, что со взятием Шамиля утихнет боевая жизнь в том краю, и Россия лишится, пожалуй, прекрасной военной школы, в которой выработывались сильные и самобытные характеры; интересовался всеми соседями и, чтобы видеть их, взял с жены слово, что в день Фединого рожденья, через неделю, она даст хороший вечер.

Но ничто не развеселило и не тронуло так графа, как успехи, исправление и довольный вид Юши. Юша показывал ему свои тетради, игрушки, письменный стол, который Катерина Николаевна подарила ему на новый год в награду за сдержанное обещание отвыкнуть от ругательных слов и который привел Юшу в такой восторг, что он один-одинешенек в комнате не раз подходил и отходил от стола, простирая к нему руки и восклицая: «письменный стол!» Юша отвечал хорошо из священной истории, отлично умножал и делил дроби, с жаром декламировал: «Терек воет дик и злобен...» и «Обвал» Пушкина; порядочно чертил карты; знал, где лежат у человека печень, селезенка и сердце; показывал даже «arbor vitae» в мозжечке; ездил уже довольно смело на клепере и ни разу при графе не кричал и не капризничал.

Оставшись раз с ним наедине, граф посадил его к себе на колено и спросил, весело ли ему здесь?

— Еще бы! Мамка мне совсем подарила Том-пуса клепера. Деревянных лошадей у меня шесть. Как запрягу четверку, закричу: «Малыш!» Малыш бежит.

— Кто это Малыш?

— Это мой слуга. Он невидим для других, но я его вижу. Все хорошо! Учителя только лихи — изверги, тираны! Васинька-Василек еще ничего; Васька тоже не строг; а уж Древосадский — беда, заморит над книгой!

— Древосадский? Кто это Древосадский?

— Баумгартен значит — деревои сад. Вот он и зовется у нас так, чтобы не понял. Однако догадался изверг; как заорет: «Je m'en vais vous ficher un Drevosatzky!» У нас с Федей душа в пятки уходит.

Граф видел, что Юша доволен. Он благодарил жену с большой теплотой и крепко жал руки Рудневу, Милькееву и Баумгартену, который чуть не приседал перед ним, особенно после того, как Новосильский сказал ему в классе: vous avez la logique bien serrйe!

Как-то после ужина граф остался с глазу на глаз с Катериной Николаевной, протянул ей руку и сказал: — Житье у вас здесь! Что бы вы сказали, если бы я остался навсегда?

Катерина Николаевна ожидала этого вопроса; больно было ей отвечать ему сухо, но пришлось.

— Вы сами здесь не усидите! Вам нужно движение, — сказала она.

— Мне уже 47 лет! Толст; страдаю часто от ран ужасно; хочется отдохнуть. Eh! voyons donc! Будем откровенны. Разве вы не знаете, как года изменяют человека? Пора бы и на отдых! И что моя карьера? В 47 лет и с моими связями я полковник только! Кровь уж не кипит, как прежде. Я вас стеснять ни в чем не буду. Детей я всегда любил, а Юшу люблю особенно. Что ж делать — это естественно! Ребенок без матери, бедный!

Граф был взволнован и сильным движением откинулся к спинке дивана. Катерину Николаевну тронуло его родительское чувство.

— Послушайте, друг мой, — сказала она, — в память прежней нашей любви, не говорите мне так, прошу вас! Жить нам вместе нельзя. Разве вы себя не знаете? Разве вы можете жить той жизнью, которой живу я?

— Неужели вы думаете, — отвечал он с усмешкой, — что порок пропитал меня до костей? Что я уже вовсе без души и без правил?

— Нет; но страсти ваши всегда сильнее у вас и доброты, и тех правил, которых вы с вашим умом не можете не понимать.

Граф вздохнул глубоко, задумчиво побарабанил пальцами по столу и помолчал.

— Положим так! — начал он опять, — прошедшее скверно! Но кто же мешает нам добрыми друзьями дожить наш век? Как! Я имею семью, жену такую, как вы, таких славных детей — и должен век скитаться, служить! Когда бы вы знали, как тяжело иногда! Я не жалуюсь обыкновенно; энергии, вы знаете, мне не занимать. Но я и здесь не останусь без дела: я бы мог служить по выборам. Постойте... Вы не вздумайте оскорбиться тем, что я вам скажу. Вы не хотите быть моей женой — не будьте; вы хотите располагать вашим сердцем — располагайте! Я вижу роль, которую играет у вас в доме Милькеев. Это не беда. Он человек вполне порядочный... Не оскорбляйтесь же!

— Я не вижу тут ничего обидного, — отвечала Катерина Николаевна сурово и спокойно, — я имею право располагать собой и, если бы Милькеев был моим любовником, я бы не стала краснеть. Только это просто неправда. Вот и все. Вот, видите, не обидьтесь и вы тем, что я скажу теперь... Вы не поймете моих чувств...

— Говорите; постараюсь понять.

— Едва ли! — продолжала она, — по моему мнению, в браке еще много разных условий для того, чтобы заставить женщину принадлежать человеку без страсти, если он этого требует. А здесь? Что может заставить меня? Для меня ни Милькеев, ни вы не существуете, как мужчины. Я — вы видите — развалина!

— Что вы развалина, против этого я не спорю! — любезно возразил граф, — развалины часто бывают красивее и занимательнее новых домиков... а что касается до Милькеева...

— Я говорила, что вы меня не поймете! говорила, что не поймете! Вы судите...

— Я не досказал, погодите! — перебил граф, — Миль-кеев, может быть, и не любовник ваш, и это может быть! Мне до этого и дела не будет. Чем же я могу мешать вам?

Катерина Николаевна встала и подала ему руку.

— У меня голова кружится, — сказала она, — поговорим завтра... не могу больше.

Муж поднялся на костыли, вежливо проводил ее до дверей спальни, поцаловал ее руку, возвратился в кабинет и сел на прежнее место. Он долго сидел, снова барабанил по столу, шептал про себя: «душа и правила! душа и правила!», перекладывал костыли с места на место и не хотел спать.

Давно уже слышал он в зале чьи-то мерные шаги, но сначала не обратил на них внимания, потом вышел туда и увидал Баумгартена.

— Вы меряете залу? — спросил он. — У вас бессонница?

— Да! здешняя жизнь, граф, очень вредна мне. Я часто не сплю...

— Не хотите ли пойти посидеть ко мне? — сказал Новосильский. — Потолкуем; мне тоже не спится.

Баумгартен с радостью согласился.

— Так вам не нравится здешняя жизнь? — сказал граф. — Чем же она дурна? Кажется, жена моя живет весело, ни в чем не стесняется и других не стесняет?..

— Я не жалуюсь, граф; о, нет! — отвечал Баумгартен. — Графиня очень добра; elle est pleine d'attentions pour moi; но слабость — вот задняя сторона ее медали!.. Если вы позволяете мне быть с вами откровенным...

— О! я прошу вас! — с жаром воскликнул граф, — к кому же она слаба?

— Она, во-первых, слаба к miss Nelly, которую поручила ей мать, и я не могу не осуждать ее за это; во-вторых, она дала слишком много воли г-ну Милькееву. Он изучал Гегеля и Лейбница и, не стесняясь, при неопытной девушке, говорит, что все действительное разумно и что зло есть необходимый элемент прекрасного. И графиня, и доктор Руднев, и miss Nelly недовольны, когда я называю г-на Милькеева эгоистом, и я принужден был создать для него новое слово — эготист.Его материализм или, лучше сказать, сенсуалистический пантеизм во многом совпадает с тем кальвинистским спокойствием, которым была напоена miss Nelly еще в доме родителей... Позвольте мне принести вам и показать отрывки из ее дневника... Вы увидите, сколько у нее воображения и ума, и разделите то чувство жалости, которое я испытываю всегда, когда думаю, что такое сердце обратилось на ложный путь... Я сам не имею на нее никаких видов... Я сделал две копии...