— Я часто рассказывала тебе, какими мы были, и теперь вижу, что ты только слушала, а сама ничему не научилась, ничего не прочувствовала, не приобрела никакого опыта, а ведь ты уже взрослая. Ты похожа на зеркало, на холодную бесцветную поверхность, в которой я без конца отражаюсь, но не могу ни придать ей объем, ни превратить во врага или союзника. Ты не более чем симпатичная, но невыразительная копия, и порой мне это надоедает, а то и злит. Ты, детка, совсем не женственная, я много таких встречала. Почему ты меня не спрашиваешь, зачем я причиняю тебе боль? Разве ты не видишь, что я хочу тебя унизить, заставить страдать, уничтожить, подчинить себе?

— Не думаю, тетя Лусия, что ты хочешь подчинить меня, а даже если хочешь, то, думаю, не можешь, — с трудом выдавила я. — Зачем так говорить? Видимо, ты хочешь мне кое-что объяснить, но вдруг перескакиваешь на что-то другое, не имеющее к объяснению ни малейшего отношения. Что за таблетки ты теперь принимаешь? Не знаю, все ли у тебя в порядке с головой, но ты какая-то взбалмошная: то говоришь гадости, то впадаешь в прострацию. Сейчас ты напомнила мне актрису, произносящую монолог, но вообще все это мне уже знакомо, насчет Германии, Берлина и прочего. Единственное, что я узнала нового, хотя об этом ты, естественно, не упомянула, — это что ты с мамой и двумя моими отцами скрывали от меня правду. Какое мне дело, что вы до войны ездили в Берлин? Ваша юность меня совершенно не интересует!

— Дело в том, — сказала тетя Лусия, садясь напротив меня и глядя куда-то в глубь комнаты, — что это своего рода маленькая притча, которая поможет нас понять и ответить на вопрос, заданный Иисусом не помню кому: если твой сын попросит у тебя рыбу, предложишь ли ты ему змею? Если племянница просит у тебя объяснения, что ты можешь ей предложить? Я не предлагаю тебе объяснения, почему Габриэль, Фернандо, твоя мама и я решили таким образом узаконить твое рождение и больше никогда к этому не возвращаться. Я вливаю в тебя до сих пор действенный яд нашего донельзя банального соглашения, то есть я предлагаю тебе змею. Я пытаюсь объяснить, что мы поступили так потому, что считали это самым простым выходом из положения, поскольку Габриэль оказался трусом и перепугался, узнав, что твоя мама беременна, а Фернандо был благородным провинциалом, который обожал нас обеих. Он, бедняжка, считал нас ни на кого не похожими, и ему понадобилось семь лет, чтобы понять, что твоя мать скучна, а я начинаю скучать, проведя месяц на одном месте. Она — зануда, я — сумасшедшая… Что еще ты хочешь знать?

— Ты правда хочешь знать, что я еще хочу знать? Я хочу знать, почему вы с Томом так и не поженились.

— Замуж выходят только служанки, которым нужна поддержка, чтобы удерживаться на плаву. Мы в поддержке не нуждались, да и сейчас не нуждаемся. Такова наша теория, а теория — основа всего. Кроме того, я не могла выйти замуж или постоянно жить с таким человеком, как Том. Он был выше меня по социальному положению да и, попросту говоря, богаче. Когда я с ним познакомилась, он был сбежавшим из Германии миллионером, наивным юношей, готовым сделать все, что я скажу, решившим к тому же изменить законный и привычный для него порядок вещей в вопросах собственности. Он хотел предложить мне свою собственность как подарок, сделать ее общей, и хотя сначала главным для нас казалась любовь и радость оттого, что мы вместе, я знала, что главное — это то, что относится к «вещи», собственности, а потому принимала все его подарки, давая ему возможность любить меня без опаски, что она нам помешает. Однако собственность всегда мешает, поскольку нельзя подарить нечто крупное так, чтобы оно потеряло свою вещественную сущность, ведь у вещей нет души. Но он думал, подарив мне свою собственность, и презренный металл, и это имение, и то, что он купил потом и тут же перевел на мое имя, а также башню и дом, которыми мы с твоей матерью владеем вместе, с постройками это всего пол гектара, основную ценность составляет все остальное… Так вот, он, дурачок, думал, что эти мертвые вещи заразятся его сумасшествием и станут свободными и легкими, обретут душу. К счастью, собственность — нечто гораздо более прочное, чем чувства, даже если их испытывает немец до мозга костей… Том продал себя и сошел с ума из-за того, что не сумел развязаться со мной. Он подарил мне все, что ты видишь, почти пол-острова, полагая, что десять гектаров сосновых лесов и лугов, будучи подаренными, перестанут быть лесами и лугами и превратятся в любовьнедостойной его сумасбродки. Сумасбродка сразу все поняла, отказалась от подарка, означавшего любовь, и осталась с собственностью, означавшей собственность. А все это, в том числе и любовь, нужно было ей лишь для того, чтобы не скучать. К тому же у него осталось имущество в Исландии, и было забавно ездить туда-сюда. Надеюсь, я ответила на твой вопрос, хотя я забыла, что ты хотела узнать. Так что ты хотела?

— Я хотела понять, как я могла столько лет жить, не зная ни маму, ни тебя. Вот Тома, наоборот, я хорошо знаю, и ты совершенно права, ему не удалось вложить в свой подарок, в эти записанные на тебя чертовы гектары и постройки, то значение, какое он хотел. Ты владеешь землей, но не понимаешь, что это значит, а поскольку сердце твое с каждым днем черствеет, ты становишься все более безрассудной, если не безумной. Ты полностью отделилась от всех, даже от Тома, разве это не безумие?

— Думаешь? — неожиданно тихо спросила тетя Лусия после долгой паузы. Меня удивил ее тон, гораздо менее уверенный, чем на протяжении предыдущей беседы, и даже немного взволнованный. Она словно не замечала молчания, повисшего после ее вопроса, и казалась глубоко задумавшейся. Вдруг она свернулась клубком в своем широком кресле, как плод в утробе матери. В этой позе был хорошо виден ее затылок, а под бежевым шелком, словно на смутном рентгеновском снимке, угадывался позвоночник. — Значит, ты думаешь, я окончательно сошла с ума, да?

— Нет, я этого не говорила, и я так не думаю.

— Ты сказала, у меня черствое сердце, а это и есть безумие. Ты права, я никогда никого не любила. Я ничего не могу дать, а то немногое, что могла бы, не хочу. Ты правильно все сказала, я пустая безумная женщина.

Я почувствовала жалость, которая в очередной раз сделала меня беззащитной. Эта жалость сводила на нет ту гордую самонадеянность, с какой она недавно воскликнула: «Мы были свободны и элегантны!»

В эту минуту в комнату вошел Том. Он был в синем комбинезоне и толстом шерстяном свитере. Я подумала, что мне хотелось бы, чтобы в возрасте тети Лусии обо мне заботился такой мужчина, как Том, который любил бы меня, не обсуждая и не пытаясь исправить. Внезапно комната представилась мне маленькой сценой, какой в старину могли быть альковы в спальнях, а смотрящие друг на друга Том и тетя Лусия — парой в этом алькове, похожем на раковину, на крошечный зал, вбирающий даже случайные звуки, на свод, под которым весь мир может измениться и под которым сейчас билось усталое сердце Тома, мое усталое сердце и черствое сердце тети Лусии, говорившей со мной так непривычно жестко. Ни дела, ни боль, ни смерть уже не имели для нее значения — важно было лишь то, что ее возбуждало. К сожалению, Том являлся именно таким стимулятором, а я им не являлась, что превращало меня в простого наблюдателя, однако без моего присутствия не могло бы произойти то, что произошло. Тетя Лусия не собиралась упускать возможность преподать мне урок и показать, насколько жестока она может быть с Томом и насколько она ему при этом необходима. Вероятно, Том Билфингер, привыкший к непредсказуемости тети Лусии, сразу не понял (да и я сначала этого не поняла), что злоба витает в воздухе и отражается в высоком прямоугольном зеркале, которое не могло не отражать нас, коль скоро Господь нас создал.

— Том, почему ты всегда входишь как невидимка? К чему такое самоуничижение? Когда ты был далеко, я считала тебя разумным человеком, mein Lieber [87], quod est objective tantum in intellectum [88]. Ты входишь в гостиную и видишь нас обеих, прелестную племянницу и ее мерзкую тетку, к которой ты в свое время питал страстные чувства. Сколько лет назад это было, Том, двадцать, тридцать?.. Сначала твоя пылкость полностью меня устраивала. Ты считал меня необыкновенным существом, с которым ни о чем не надо думать. Тебя все восхищало, особенно то, что я была не совсем твоего круга, да, не совсем, я не принадлежала к твоему классу, у меня не было таких денег, как у твоих прадедов, и фамилия моя происходила от человека какой-нибудь низкой профессии — кузнеца или сапожника… Я была ниже, а ты выше. И я решила… о чем же я говорила? Не помню. А ты не помнишь, племянница? Я неважно себя чувствую, я всегда, всегда была несчастной, никто меня не любил, и вот появляется потрясающий немец, мужчина, обладающий, кроме всего прочего, благородным сердцем. Таких мужчин, как ты, больше нет, их не существует — при тех деньгах, которые ты унаследовал, Том, согласиться скромно жить с женщиной гораздо менее знатной только из-за любви! Я ощущаю себя девочкой, Том, но я неважно себя чувствую, потому что неприлично чувствовать себя хорошо, если ты по двадцать, а то и по двадцать пять раз на дню спрашиваешь, как я себя чувствую. Почему ты такой надоедливый, Том? Или ты считаешь, что в этом возрасте человека обязательно надо спрашивать, как он себя чувствует? У нас все хорошо, сосунок, это у тебя может быть плохо, а у нас всегда все хорошо! У тебя так развито христианское сострадание, что ты любишь меня не только потому, что Бог велит, но и потому, что я ничтожество, ногти, срезанные с рук Платона, волосы из парикмахерской, которые выметают вон. И ты любишь меня именно за это, за эти волосы и обрезки ногтей, за мою второсортность, да, именно за это. Понимаешь ли ты, племянница, что этот несчастный идиот имел смелость и нахальство любить меня, как Господь любит созданный им мир? Это оскорбительно, потому что я, mein Lieber, не твое творение! Я видела сейчас, как ты пришел, как смотрел на нее, на мою племянницу, а раньше видела, как вы разговариваете и прекрасно понимаете друг друга, ну что ж, два сапога пара, подобный ищет подобного, все ясно. Каждый раз, когда я открываю рот и что-нибудь говорю, вы думаете: бедняжка, опять этот анисовый ликер… Но анисовый ликер тут ни при чем, у меня такая ясная голова, что обычно к половине четвертого мне это уже надоедает…

вернуться

87

Мой дорогой (нем.).

вернуться

88

Что есть в объективной реальности, то есть и в интеллекте (лат.).