Было время, когда семейные связи вообще рас­сматривались как второсортные по сравнению с об­щественными (и в том числе производственными). Некий директор, делая на летучке выговор сотруд­нице, громогласно корил ее за то, что у нее на нер­вом месте дети, а работа на втором, когда все долж­но быть наоборот. Здесь была не только душевная аномалия, но целая система представлений. Этот директор был продуктом эпохи, когда к семье и той роли, какую она должна играть в обществе, отно­сились с непонятным легкомыслием, когда в гла­зах молодежи «ячейка» казалась важнее родной мате­ри (по схеме: «ячейка» передовая, а мать отста­лая); когда ребятишкам в качестве примера был представлен несчастный Павлик Морозов с его истори

ей,

вовсе не предназначенной для детских ушей; когда Тарас Бульба, убивший своего сына, трактовал­ся как образец патриотизма и подрастающему поко­лению предлагалось поверить, будто Гоголь считал эталоном добродетели этого вождя Запорожской Сечи, дикой вольницы, где благородные идеи свобо­ды и верности сочетались с дикой жестокостью, беспробудным разгулом и наглым грабежом. (Тарас Бульба — характер удивительный, есть сцены, где он велик — его знаменитое «Слышу» в ответ на предсмертный стон Остапа,— но уж никак не об­разец для подражания.) Кстати, Запорожская Сечь совершенно разрывала семейные связи, уродо­вала семью,— и недаром старая казачка ночь напро­лет плачет у изголовья своих сыновей, зная, что Сечь тоже их у нее отнимет, погубит. Лучше уж вовсе не давать детям читать «Тараса Бульбу», чем давать с подобным комментарием.

В общественном сознании семейные узы (именно «узы» — то, что связывает и налагает обязательства) должны стоять высоко (вот почему я горячо при­соединяюсь к тем юристам, которые считают, что в уголовных делах родители должны быть освобож­дены от обязанности свидетельствовать против своих детей: родственные связи сами по себе столь драгоценны, что нельзя делать их средством рас­следования и доказывания — слишком высока цена; да и согласитесь, мать, выступающая в суде против сына, это противоестественное и тягостное зре­лище) .

В семье, в семейных отношениях личное и об­щественное, как это нередко бывает, не только не обособлены, но тесно связаны, более того, неразрывно слиты, потому что общество — теперь нам это оче­виднее, чем когда-либо,— кровно заинтересовано в прочности семейного союза, от которого зависит судьба всех его участников и прежде всего, конечно, детей. Ребенок, который так дорог семье, не менее дорог и обществу, и государству как растущий, •формирующийся гражданин — пусть по-другому, но дорог (и в этом отношении как бы «двойного под­чинения»). От того, каков он будет, многое зависит в структуре самого общества с его экономикой, ад­министрацией, культурой и нравственностью.

Узкий семейный мир, оказывается, совсем не узок по своим проблемам, а семейная жизнь не так про­ста, как непроста и сама повседневность. Для того чтобы в ее неразберихе найти верный путь, нужно владеть сложной наукой простой жизни — может быть, труднейшей из наук, потому что ее нигде не преподают и по этой науке нет учебников. Конеч­ное немало написано книг, предположим, по педаго­гике и психологии (и немало на эту тему публи­цистических выступлений), но они сами по себе, а жизнь сама по себе. Каждый раз ощупью и заново, кое-где подкрепленная опытом бабушек и дедушек, методом проб и ошибок прокладывает она себе путь.

Какое это на самом деле трудное дело, семейная жизнь! Особенно там, где людям, соединенным семей­ными узами, не хватает любви! Но ведь порою и там, где она пылает пламенем, тоже не все бывает благо­получно.

* * *

В дверь позвонили, и Юрий Борисович пошел открывать. После смерти родителей, которых бого­творил, он жил один в своей квартире, большой, уставленной старой мебелью, увешанной картинами в пышных рамах, заваленной книгами. Кто звонил, его не беспокоило, друзей было много, могли зайти и соседи. Взглянем на него, прежде чем он откроет дверь. Невысокий, худощавый, лет шестидесяти человек в очках. Костный туберкулез еще в детст­ве искривил ему позвоночник, а потому голова его несколько наклонена к правому плечу. Движения его осторожны — сказывается ишемическая болезнь и тяжкая стенокардия,—но полны достоинства и да­же некой старомодной церемонности. Он спокойно поворачивает ручку замка.

В дверях стоял парень с телефонной трубкой в руках, будто бы из узла связи, но вошел он, нагло оттесняя хозяина, и тотчас сверху сбежал и ворвался в квартиру второй, с черным лицом (полумаска и бо­рода). Накинувшись на Юрия Борисовича, они стали выкручивать ему руки, а он, представьте, не давался.

—    Вот попался дед,— сквозь зубы говорил один из бандитов.— Другие сами руки протягивают.

А Юрий Борисович вырывался, изо всех сил вывертывался, даже, кажется, попытался сорвать маску (сам он этого не помнит).

Они, конечно, все-таки его повалили — возле письменного стола, где стояли фотографии его ро­дителей, которые, таким образом, словно бы видели эту сцену; били об пол, связали руки (правда, спе­реди, назад завести он им не дал) и ноги. Тут зна­комая боль, только стократ сильнее, пронзила его, а лекарство было далеко: оно на столе, а он на полу.

—   Ну и сдохнешь,— сказали ему.— Не жалко.

—   Хотите мокрого дела? — спросил он с полу.

 Довод показался резонным, лекарство ему дали.

Теперь он сидел на полу в ванной, лицом к рако­вине, связанный, согнувшийся, а на краю ванны примостился бородатый бандит. Другой, было слыш­

но,

орудовал в комнате, выдвигая ящики и распахи­

вая

дверцы. Пробили часы в столовой. У Юрия Бо­рисовича затекли ноги, ныло тело, снова разгора­лась боль в груди. Бородатый парень, скучая, за­водил разговор, обнаружив, кстати, познания в математике, далеко выходящие за школьный уровень. А Юрий Борисович тем временем старался поти­хоньку ослабить на руках веревки, благо они были (синтетические и хоть немного, да растягивались. И опять били часы.

Наконец, «математик» крикнул в дверь:  — Эй, чего вы там?

Молчание. Парень выскочил из ванной, и Юрий Борисович, уже лихорадочно, отчаянным усилием высвободив руки, схватил доску, лежащую поперек ванны, и заклинил ее между ванной и дверью. К не­му ломились, ему грозили, но доска не поддавалась, а он уже стучал палкой в стену к соседям.

Тихо в квартире. Долго не отваживается он снять Доску и выглянуть. Наконец, выглянул: никого. Он к телефону — розетка вырвана, шнур обрезан.

Ми

нут двадцать на починку, и он вызывает друзей. Только потом обнаружит он пропажи — серебря­ные ложки, французская миниатюра, деньги. При­бегают его сестры, Наталья и Галина,— они двою­родные, но весь родственный круг их очень спло­чен и дружен. Увидев порванную рубаху, синюю спи­ну, распухшее лицо, твердят отчаянно и яростно:

—   Стрелять таких негодяев надо, стрелять!

С того дня Юрий Борисович перестал спать — не только потому, что болели сломанные ребра, про­сто не мог закрыть глаза: только закроет — и разом свалка, мат, боль, хватают его бандитские руки, вяжут, волокут. Как отмыться от грязи, которой его запачкали? (Хотя здесь именно тот случай, когда надо говорить о самообладании, мужестве, чув­стве собственного достоинства.) От отвращения не мог он заснуть.

Время, которое, говорят, лечит, его как-то плохо лечило, прошло, наверное, не меньше года, пока, наконец, ему стало легче. А еще через год его вызвали в управление милиции к дознавателю Александру Комарову.

—   Речь, вероятно, пойдет о том самом нападе­нии? — спросил Юрий Борисович.

—   О том самом,— отвечал Комаров. И добавил вдруг: — Они приходили к вам еще раз, но вспом­нили, что у

вас

день рождения, и ушли.

Юрий Борисович сидел, ничего не понимая.

Тогда Комаров разложил перед ним фотогра­фии.

Среди незнакомых ему лиц было два очень зна­комых — его племянники, сыновья Натальи и Га­лины, тех самых, что прибежали в день нападения, ахали и ужасались.