Он. Нет, не знаю.
Я. Ну, так знайте. Но скажите мне, вы, такой серьезный мальчик, следите ли вы за сплетнями в мире кино? Да уж!.. Я никогда им не верила.
Он краснеет, тщетно пряча улыбку. Его руки так красивы. Словно крылья.
Я. Однажды, году в двадцать втором или двадцать третьем, перед отъездом в Европу, когда мы, оба, были еще прекрасны и фотогеничны, нам предложили сыграть самих себя в экранизации одного из романов Скотта. Я очень волновалась, постоянно пребывала в нетерпении, возбуждении и страхе. Скотт испортил все, в какой-то момент отказавшись. А без мужа я их не интересовала: или вместе, или вообще до свидания. Они нашли другую актрису, та и снялась в картине. «Профессионала», — как сказали мне тогда с оттенком презрения, леденящим душу. Скотт не оставил мне ни одного шанса. Он всегда остервенело рушил мои надежды.
Иногда возбуждение становится таким сильным, что буквально растекается по венам, и я чувствую, как пылают от прилива крови щеки, испытываю безотчетный страх. Я ценю некоторые вещи. Сердце, колотящееся перед разрывом. Болезненную радость. Когда я счастлива — если только это может еще со мною быть, — легкость в ногах; я глотаю воздух, задыхаюсь, мои глаза подергивает поволока, пора опускать занавес! Я падаю.
Я хотела бы рассказать вам об этом, доктор, но кое-что оставлю для себя.
Именно там, в Вестпорте, в доме счастья, мы с Гуфо сами же, своими собственными руками, это счастье и разрушили. Однажды утром на пляже «Саунд & Компо», где воздух такой живой, легкий, захватывающий, люди стройны, красивы и возвышенны, именно там я ощутила, как мне не хватает Алабамы — моей ненавистной родины.
Красная земля, тяжелая глина для производства красных кирпичей, города, построенные из этих красных кирпичей, солидные здания, ничто не шевелится в этом красном цвете, никто не беспокоится; мне не хватает тяжелого и липкого запаха сосен, которые я терпеть не могла, будучи девочкой, — я верила, что в нем кроется причина моей астмы; мне не хватает кухни тетушка Джулии, жирной и сладкой, тошнотворной и изысканной: дымящихся по всем комнатам блюд, пропитывающих своим запахом разноцветную бумагу, занавески, ковры, софы, всё, вплоть до обшивки стен, изголовий кроватей в замке, построенном из красного кирпича.
Еще более странное чувство нахлынуло на меня: мне не хватает обманчивого запаха плесени; каждый раз возвращаясь в отчий дом, я боялась его, мне казалось, что от него я становлюсь грязной; однако, проведя там хотя бы одну ночь, я привыкала к нему. Привыкнуть — значит забыть.
Нигде больше я не была счастливой. Нигде мне не было легче.
Лоботомия. Я знаю, что эта операция не является такой ужасной, просто при помощи молотка под глазом вбивается крючок и им извлекается испорченный участок мозга, глазная впадина приходит в норму и нет больше забот, тоски, печали — не остается даже шрама. Только синяк, который проходит в течение нескольких дней. Я берегу то, что осталось у меня — плохой, но живой. Вы понимаете, молодой человек?
В этой шикарной клоаке — нашей жизни — вдруг появился кто-то, кто желал мне добра. Это случилось однажды вечером, на приеме, который Скотт давал на вилле «Мари». Мужчину звали Эдуар. Эдуар Жозан. Но все друзья и братья по оружию называли его Жоз.
На мне было платье, напоминающее кожу ангела. Такое прекрасное, такое розовое. Безумно дорогое — но шелковое и с кружевами. Скотт даже не потрудился отдать необходимое распоряжение слугам, когда один из толстых парижских издателей, с которым мы жили по соседству в Валькуре летом, прокричал ему: «Удачливый засранец! Господи, Скотт! Никогда ни один долбаный писатель не был женат на такой прекрасной и блистательной женщине». Он назвал меня «чудесным дерьмом». Скотт не слушал его: он следил за нами, Жозом и мной, за каждым нашим шагом — не важно, танцевали мы или просто переходили с места на место. «Наконец-то в нем проснулась ревность, — сказала я себе. — Зельда, возьми от этой ревности все, что можешь». Но очень скоро чувства моего супруга вылетели у меня из головы; менее чем за час, играя, я влюбилась в красавца-мужчину, говорившего по-английски с чувственным акцентом, от которого начинали дрожать зубы.
Жоз хотел не содержать меня (как он сам говорил), но освободить (это тоже его слова). Эти французы презабавны: сравнить меня с рабыней, назвать мое положение рабским мог только француз. Когда он сжимал меня в своих пылких объятиях, я лишалась дара речи.
2
французский летчик
— Я полечу как птица, полечу для тебя, если только ты меня любишь.
— Тогда лети.
— Не могу, я не умею летать, но, по крайней мере, люби меня.
— Бедное бескрылое дитя.
— Неужели это так сложно, любить меня?
Непоправимое
1924, июль
Мне нравится опасность… бездна… игра в кости с самой судьбой, хоть я и не жду ничего иного, кроме полного проигрыша. Случайной гибели. Никто не спасет меня.
Мальчики — ах, эти мальчики так не любят, когда кто-нибудь вмешивается в их соревнования. И не важно, в чем они состязаются. Я, девушка, стала для них звездой: я — первая в бассейне и на гаревой дорожке. Я — чемпионка округа по роликовым конькам. Таллула не отстает от меня. Нужно видеть, как мы спускаемся вниз по улицам Пери-хилл-стрит и Сейр-хилл-стрит, затем взбираемся на холм, огибая стоящие и движущиеся автомобили. Пешеходы вопят, а водители гудят, побледнев от страха, и сплевывают, когда две девушки, каждая из которых весит сорок килограммов, обгоняют их с видом разгневанных суккубов. Наши возбужденные крики тонут в общем грохоте. Неделя за неделей мы все сильнее затягиваем ремни роликовых коньков, чтобы мчаться еще быстрей, в самый последний момент уворачиваясь от препятствий, закладывая невероятные виражи.
Летчик смеется: «Ты была ужасна!»
Я — дочь Судьи, и как объяснить это кому-либо, кто не жил в Алабаме?
С каким сожалением я вспоминаю о нем. Всегда можно что-то выразить словами. Но никогда не удастся в точности передать мысль. Мысль, что это был именно он — мой долгожданный мужчина. Самый красивый мужчина на Лазурном берегу. Самый красивый на свете мужчина, из ребра которого я произошла.
Плачьте! Плачьте! Вы остались в одиночестве! Оторванными ото всех!
Хижина, где мы жили, казалась мне могилой. Мавзолеем на берегу, куда Жоз и я забрались, расположившись на катафалке — полусгнившем матрасе, свидетеле единственной в мире страсти. В этой хижине на семи ветрах мы были лишены всего. Лишь коробок спичек, чтобы готовить барбекю на пляже, и две канистры с водой, чтобы утолять жажду, кипятить чай и мыться — канистры Жоз наполняет каждое утро в фонтане на городской площади.
…Он смеется над моим пристрастием к гигиене (Жоз был ошеломлен, когда я сказала ему, что раньше четырежды в день принимала ванну), а мне кажется, что от меня начинает вонять.
— Ладно тебе, Зельда, мы же целые дни проводим под солнцем, нагишом, и через час купаемся. Как ты можешь чувствовать себя плохо?
Тот час, который мы не проводим в море, мы занимаемся любовью. На портовом рынке, где мы покупаем овощи и рыбу, люди смотрят на меня, округлив свои черные глаза. И я уверяю себя, что воняю сексом, что окружающие чувствуют, как у меня в кильватере плывет запах спермы, и не только ее. Мне хочется убежать вдаль, зарыться в песок, но Жоз берет мой затылок в свою ладонь и целует меня взасос на дорожках рынка, затем кладет мне руку на бедро, и я подчиняюсь ему. Мы идем дальше, а торговка рыбой, узнавая нас, восклицает: