На буфете, где стояла фотография родителей, сделанная в день помолвки, он зажег лампадки, сладковатый запах распространялся по дому, как раньше, при жизни маман, и, когда он, собираясь подняться наверх, подобрал шуршащие полы сутаны, впору было поверить, что покойница впрямь вернулась в дом Кацев. Луиза, будьте добры, разбудите меня к заутрене!
Сутана скрылась в комнате наверху.
Когда утром 24 декабря Мария вышла к завтраку, мужчины уже сидели за столом. Папá смотрел в газету, брат — в молитвенник, но она сразу догадалась, что произошло: подспудная до сих пор война грянула в открытую.
— Мне конечно же известно, — сказал папá, переворачивая страницу, — что для христиан Рождество имеет определенное значение. Но я малышке не указчик. И коль скоро ты с таким упорством настаиваешь, чтобы она пошла к рождественской мессе, изволь поговорить с нею сам.
— Я полагаю, — отозвался брат, не поднимая глаз от молитвенника, — Мари не только твоядочь. У гроба маман я дал торжественный обет позаботиться о воспитании Мари. Нынче родился наш Спаситель. Мне предстоит служить мессу в церкви Старого города, и я думаю, сестра будет меня сопровождать.
— Я думаю, она достаточно взрослая, чтобы самостоятельно принимать решения.
Бог ты мой, она спустилась вниз выпить кофе с бутербродом, а оказывается, надо на голодный желудок делать религиозные заявления!
— Вам, иудеям, — после продолжительного молчания сказал брат, — предписывают отделять мясную посуду от молочной, и сколько надобно мужчин для богослужения в синагоге, и прочая, и прочая. Сплошь законы да правила! Спрашивается только, чего ради их исполнять. Воздаяния на том свете вам не обещано. Не то что нам, папá! Мы веруем в воскресение и в жизнь после смерти.
— Что мы об этом знаем? Как можем помыслить немыслимое?
— Ты что же, дерзнешь отрицать существование Бога?
— Мне, человеку простому, такое и в голову не придет!
— То-то же. Бог существует. А если мы не видим Его, то лишь по одной причине: мы, люди, не способны постичь истинное бытие. Ты понимаешь меня, Мари? Слава Господня незрима. Стало быть, справедливо и обратное. Коль скоро незримое есть высочайшее бытие, должно сделать вывод, что зримое, сиречь наш мир, состоит из обмана и иллюзии. Я пекусь о спасении твоей души, Мари. О том, чтобы ты уразумела: твоя душа реальнее этого вот кофейника или пейзажа за окном.
Брат избегал смотреть на нее. Не сводил глаз с буфета, где возле золотой рамки с фотографией родителей трепетали огоньки лампад. Луиза шумела на кухне, успела вовремя улизнуть. Часы тихонько задребезжали, словно вздыхая, и пробили очередной час. С чашкой в руке Мария отошла к окну. В каком-то смысле она брата понимала. Порой ей казалось, маман все еще сидит в ателье. За все эти годы она ничуть не постарела, и на белой пикейной блузке алело влажно поблескивающее кровавое сердце, осиянное благодатью, как сердце Христово в боковом алтаре церкви Святого Освальда…
На фоне зимнего пейзажа Мария видела свое прозрачное отражение. Белый берег, черное озеро. Чью же сторону ей принять — сторону горячо любимого папá или сторону брата и спасения собственной души?
— Папá, — продолжал брат, — ты только что вернулся из коммерческой поездки. В торговом таланте тебе, конечно, никак не откажешь, но ведь особыми успехами ты явно не можешь похвастать.
— В самом деле, — согласно кивнул папá, — бывало и получше.
— Сегодня утром после мессы я говорил с Арбенцем. Он намекнул, что с заказами обстоит прескверно.
— К чему ты клонишь?
— Я говорю о ночном освещении названия нашей фирмы…
— А что с ним не так?
— С недавних пор, по словам Арбенца, его воспринимают как провокацию.
Мария воззрилась на брата. Она, конечно, понимала его набожность и даже отчасти сопереживала. Священником он стал исключительно из сыновней любви. Хотел когда-нибудь свидеться с маман, а это, разумеется, возможно только при условии реального воскресения мертвых, свершения Страшного суда. Но какое отношение к рождественской мессе имеет светящаяся надпись на крыше? Почему именно сейчас, когда речь шла о ее душе, он заговорил о названии фирмы?
— Что до всенощной, — сказал папá, — то твой брат, пожалуй, прав. Тебе не вредно появиться в церкви. Ладно. Я согласен. Ступай с ним! Но освещение, — свирепо добавил он, снова обернувшись к сыну, — останется, тут я на уступки идти не намерен! Пока мы живы, монсиньор, наша фамилия, благородная фамилия Кац, будет сиять на фоне неба.
Нет, так переговоры заканчивать не годится. Мария повернулась спиной к своему отражению, бросилась в кресло, положила ногу на ногу и объявила:
— Au fonds [7]возникает проблема с одеждой. В последнее время я довольно-таки сильно выросла и при всем желании не знаю, могу ли появиться на людях в моем нынешнем гардеробе.
В черной шелковой вуальке маман и в меховой шубке, которую папá с Луизиной помощью на скорую руку переделал, Мария отправилась с братом к рождественской мессе в маленькую церковь Старого города. Брат вел службу, ломал облатку, поднимал кубок; облачение было ему очень к лицу, и по крутым ступеням алтаря он двигался, будто танцуя. Во время причастия Мария вместе с несколькими древними старушенциями вышла вперед, закрыла глаза, и бормочущий по-латыни брат-священник положил ей на язык освященную облатку. Она долго-долго держала ее во рту и, только когда брат произнес Ite, missa est, [8]отвела от лба сплетенные ладони и стряхнула с себя благоговейное оцепенение. Потом они рука об руку шагали по заснеженным переулкам, и брат, пребывавший в отменном расположении духа, то и дело тыкался носом в воротник шубки, которую некогда носила маман.
— Ее духи, — говорил он.
В доме было темно. Папá спал, Луиза проводила сочельник у своей родственницы. В передней брат спросил, не посидит ли она немного с ним за компанию.
— Охотно, — ответила Мария.
— Тогда не снимай шубу! Сперва надо сходить в подвал, а там холоднее, чем на Северном полюсе.
Она послушно осталась в шубе, и они спустились в мрачное, пахнущее тиной помещение. Электричества там не было, брату пришлось зажечь керосиновый фонарь. Тут и там попадались одноногие манекены, с головами и без, тени их, словно призраки, плясали вокруг; в одной нише лежало на деревянных козлах маменькино седло. Там же стояли ее сапожки для верховой езды, а в них — целый сноп хлыстиков, и, несмотря на холодную сырость, из ниши тянуло теплым запахом кожи. Фонарь, покачиваясь, двигался дальше.
— Пожалуй, я должен тебе признаться, — гулко разнесся под сводами голос брата, — что живу теперь не в Риме.
— Как, уже не при Папе?
— Нет. Политическая обстановка вынудила меня спешно покинуть Италию. Несколько недель назад я вернулся на родину и, представь себе, нашел замечательное прибежище в некой монастырской библиотеке!
В монастыре? Просто не верится. Да еще и замечательное! В устах брата это слово звучало довольно странно. Замечательное прибежище в монастыре!
— Ну и каково это — чувствовать себя монахом? — спросила она.
— Монахов разогнали в годы Реформации, — пояснил он, — монастырь закрыли, библиотека же, всемирно знаменитая библиотека, сущий книжный ковчег, уцелела в перипетиях времен. И теперь я служу на этом ковчеге. Библиотекарем. Капитаном.
Она обомлела. Мысли путались — а брат уводил ее сквозь скрипучие железные двери все глубже в подвал. Помнится, она никогда раньше тут не бывала, и ей стало чуточку жаль, что у нее нет подружки, сообща с которой можно разведать эти подземелья. В конце концов они добрались до винного погреба, брат вынул из стойки бутылку, стер пыль, поднес этикетку к глазам, понюхал пробку, не переставая при этом восхищаться своим книжным ковчегом, залом невероятной красоты, по его словам, на переходе от барокко к рококо, палуба из резонансной ели, стройные мачты красного дерева, а полукруглые, достигающие до потолка стеллажи словно надутые паруса. Он выбрал бордо урожая 1926 года.