— Н-да, — отвечал Майер, — тут мне и впрямь удался переворот.
Когда его выбрали председателем городской партии, по вырубленной вязовой аллее маршем прошел оркестр, лихо исполнив несколько номеров. Каждого из оркестрантов угостили бокалом белого вина, и с председательской снисходительностью (мастерски дирижируете, мой дорогой!) Майер пригласил капельмейстера в дом отужинать.
Мария/Мария.
Двойная ее жизнь приобрела красивую, четкую форму.
На летнем балу яхт-клуба она была в платье из сатина и органзы, точь-в-точь как у Одри в «Забавной мордашке», а немногим позже появилась на частной вечеринке в костюме из рытого голубовато-зеленого бархата, в рельефных узорах и цвете которого словно бы ожил вырубленный парк. Майер произвела фурор, она нравилась, была принята. В пансионе она научилась вести светскую беседу, а от деда, от Шелкового Каца, унаследовала жадную тягу к нарядам и шляпам, к туфлям, вуалеткам и тканям. Мягкому материалу она придавала линию, и даже простенькие запахи у нее набирали прелести, ее ароматическая нота была цветочной, ее облик — классическим, но оригинальным, английский аристократизм с легкой примесью Голливуда, и в какой-то мере у Перси имелись основания говорить, что вообще-то Майер оказалась бы вполне на месте где-нибудь на международной светской вечеринке, обок с герцогиней Виндзорской, миссис Уитни и Марией Каллас. Она обладала обаянием и характером, стилем и осанкой, а поскольку, наперекор анафеме городского священника, дерзнула публично носить брюки, могла субботними вечерами, крепко прижавшись к Майеру, прокатиться на «Веспе» в кино.
Когда они входили в зал, все с ними здоровались. Они занимали центральные места в первом ряду балкона, Майер через плечо кивал механику, раздавался мягкий звук гонга, люстры гасли, голоса затихали, серебряный занавес взлетал вверх, золотой скользил в стороны, слепящим светом вспыхивал белоснежный экран, вступала музыка, трубный аккорд, и вот он уже здесь, внутри и вовне, — широкий мир. Мир! В кино была Одри, и на экране, и в зале, и все-все заканчивалось благополучно. После сеанса они большей частью шли в яхт-клуб, где на зебре танцпола никто не умел танцевать так, как Мария, без партнера, с коктейльным стаканом в левой руке и дымящейся «голуаз» в углу рта.
Как-то в солнечный послеполуденный час обе дамы — Майер и Мюллер — сидели на воздухе перед кафе «Бабалу», недавно открытом на Главной площади. На время к ним подсел Перси — выпить эспрессо, вместе с Феликсом, и вдруг все четверо уставились в одном направлении. Лето уходило, и меж тем как сигнал мороженщика мало-помалу стихал и наконец совсем умолк, на другой стороне площади появился продавец жареных каштанов, уже одетый в шубу, установил черную жаровню, развел огонь. Настала осень, и Майер, с кофейной чашкой в руке, отставив мизинец, который случайно указывал на циферблат башенных часов Святого Освальда, меланхолично обронила, что иной раз ей кажется, будто годы летят все быстрее.
«16 октября 1956 г.
Сегодня пришел журнал текстильной промышленности. С трогательным некрологом, где папá назван Музыкальным Кацем! Сразу после его смерти я бы сочла эту заметку лживой, но теперь думаю иначе. Я поняла, что безудержная похвала по адресу умерших содержит глубокую правду. Задним числом любая жизнь удачна».
«4 ноября.
Ожесточенные уличные бои в Будапеште.
На последнем собрании Макс вышиб со сцены старое правление (в свое время оборудовавшее прачечную у нас в подвале).
Я люблю Макса, конечно же люблю. Он деликатный, чуткий муж, избавил меня от страха перед городком — будь у нас дети, мы бы могли без опаски ходить по улицам. Только вот при всем старании зачать ребенка нам не удается. Макс твердит, что все дело в моем внутреннем противодействии.
В тот же день, вечером.
Лежала на канапе, глазела в потолок, слушала музыку. Семь раз подряд увертюру к „Лоэнгрину“. Воодушевляет меня не Вагнер, а повторение. Тогда вновь оживает прошлое, вливается в настоящее. Попрошу брата провести с нами Рождество (Макс согласен)».
«7 ноября.
Почему меня тянет в ателье? Что я там ищу?
В полдень Макс звонил барону. Котлован надо прикрыть — он привлекает сотни чаек. Их вопли просто невыносимый кошмар. В том числе и для Луизы. Получил ли брат мое приглашение?»
«10 ноября.
Чаепитие с бароном. Совместная прогулка (чуть не написала: в парк!) к котловану. Внизу живой ковер — сплошные птицы. Как на моих птицефабриках, заметил барон.
Из книжного ковчега по-прежнему ответа нет».
«Воскресенье, первое из предрождественских.
Со вчерашнего дня идет снег.
Конечно, я знаю, что менора, которую я достала с чердака и поставила на буфет, должна напоминать о разрушении Иерусалимского храма… но мне кажется, ты, дорогой папá, не возражаешь, что я использую твой подсвечник как предрождественский декор.
Вчера кино, потом яхт-клуб.
Все дамы были у ног Майера, в том числе и Мюллерша. Под конец я осталась в баре наедине с Оскаром, болтала всякий вздор про мировой дух. Черт, выходит, ты социалистка! — одобрительно заметил он.
À propos [64] о диалектическом процессе: ту, что живет внутри, я окрестила Звездной Марией, ту, что вовне, — Марией Зеркальной».
Снова Рождество, снова брат
— Счастливого Рождества! — весело воскликнула Мария, радушно встречая брата.
После операции он очков не носил, только монокль в левом глазу. Поскольку же похудел, шея легко помещалась в тесном вороте, и Мария вдруг словно бы поняла, отчего он стал священником: из-за костюма! Острие ножниц, проткнувшее горло деду, Шелковому Кацу, нипочем не пробьет стоячий ворот сутаны.
— Мария, — сказал брат, — ты чудесно выглядишь. Когда они вырубили аллею?
Не дожидаясь ответа, он в своих туфлях с пряжками процокал по до блеска натертому паркету в гостиную, сел на канапе, полюбовался елкой и, по обыкновению, позволил Луизе ухаживать за собой. Она забрала у него шляпу, отнесла багаж наверх, в его комнату, где до сих пор стоял маленький алтарь, с кубком и дарохранительницей, а в шкафу лежали матроска и круглая шапочка с синими лентами. Макс, который счел за благо деловито хохотнуть, смешал шурину мартини.
— Изумительный напиток. Поздравляю! Откуда рецепт?
— Из яхт-клуба, — объяснил Макс. Рядом со старосветским капитаном ковчега он выглядел на удивление современно, чуть ли не по-американски, будто вышел из кадра голливудского фильма. Некоторое время они молчали, как тогда, в гостевой комнате монастыря, и Марии даже не требовалось смотреть на брата, чтобы угадать его мысли. Без парка, думал он, дом сделался каким-то чужим, сиротливым.
— Это вообще не дом, — вырвалось у нее.
— А что же?
Домзолей, хотелось ей сказать, но бой часов Святого Освальда пресек эту попытку. Макс беспомощно усмехнулся; он чувствовал себя неловко, меж тем как она с терпеливой улыбкой ждала, когда часы в гостиной перестанут шипеть. Наконец послышалось натужное пыхтение, потом дребезжание, и — дон! дон! дон! — в кацевском доме тоже сравнялось двенадцать, двенадцать часов дня, когда при жизни маман садились обедать. Поначалу все шло вполне благополучно. Макс рассказывал о своих политических успехах и признался шурину, что намерен как можно скорее выйти на национальную арену. При этом он обоснованно рассчитывает на поддержку человека, с которым знаком уже много лет, и, само собой, ему, Майеру, только на руку, что его друг и покровитель слывет во внутрипартийных кругах серым кардиналом.
— Ах, — воскликнул брат, — он случайно не лысый, этот кардинал?
64
Кстати (фр.).