— Без пехоты?

— Ну… думаю, да, господин лейтенант. — Прине как будто удивился. — Во всяком случае, непохоже, чтобы здесь намечалось какое-либо движение. Выжидаем.

На фоне голоса Прине, в канцелярии, из радиоприемника тихонько зазвучала «Брабантка». Внезапно сюда таинственным образом хлынула судорога планеты: шум моря, когда подносишь к уху раковину. Снаружи, в открытом окне, перистая тень облачка пересекала дорогу, мягко прогнувшись, как ловкое животное, вновь взбиралась на заросли; слышалась спокойная болтовня птиц.

На исходе дня, после ужина, гарнизон дота расположился на траве у обочины, чтобы покурить и поболтать, — в закрытых помещениях они теперь задыхались, как рыба, вытащенная на берег. Гранжу вспоминалось, что, когда он был еще совсем ребенком, второго августа 1914 года население городка с тарелками на коленях собралось вечером на набережной для грандиознейшего пикника. Из окон летели изрыгаемые домами стулья. Делалось это для того, чтобы быть в пределах досягаемости знамений. Одни видели в луне флаг, другие говорили о волне прилива, поднимавшейся вверх по реке; испытывалось таинственное взрывчатое вещество: порох Тюрпена. Он сохранил об этом одно из самых чарующих воспоминаний в своей жизни. В тот вечер его позабыли уложить спать: мир вновь уподоблялся рассудку ребенка.

Разговор зашел о дневных бомбардировках. Днем Эрвуэ повстречал солдата из Бютте, который возвращался с Мёза. Разрушений там было больше, чем предполагали. На берегу реки были атакованы доты. Солдат утверждал, что, сбрасывая бомбы, самолеты пикировали прямо на цель, включая что-то вроде сирены. Судя по всему, наибольшее впечатление на солдат производила именно сирена. Она их шокировала. Этот розыгрыш, этот возмутительный мрачный фарс, высмеивавший страх в тот момент, когда все вокруг превращалось в развалины, натыкался в них на смутный кодекс чести. Это было символом извращенного духа, квинтэссенцией подлого удара, запрещенного приема.

— Эти люди порочны насквозь, — сказал, качая головой, Гуркюф.

Теперь в наступающей темноте самолеты возвращались к Мёзу, на этот раз не бомбя, а бесцельно блуждая в небе, вероятно фотографируя следы дневных пожаров. Разлегшись в черной и уже мокрой траве, они снова закурили и какое-то время молча, опершись на локти, наблюдали за боем. Это было как последние плошки ярмарочного праздника, который угасает далеко на горизонте под холодными звездами. От долины поднималась нория трассирующих пуль — толстых, тяжелых пузырей света, которые взлетали один за другим и не спеша преследовали друг друга, всасываемые бесстрастной влагой ночи. Затем, как скрип лотерейного колеса, раздавались короткие пулеметные очереди.

Когда они возвращались в дот, у обочины с потушенными фарами остановился грузовичок, поднимавшийся из Мориарме. Водитель проклинал дорогу, изрытую танковым обозом. Из обрывков новостей, вылетавших из него, еще не пришедшего в себя после дневной бомбежки, можно было догадаться, что обстановка в Мориарме осложнилась. Инженерные части отгоняли лодки и баржи на левый берег Мёза; заняла свое место группа, которая должна была взорвать мост; перед вокзалом и на улицах расположились лагерем уже измученные голодом беженцы, ожидавшие поезда, которого все не было.

— Когда гражданские уходят… — сказал, скривившись, водитель. — Да это, в общем, не столько из-за беженцев. Вы просто не отдаете себе отчета, что здесь творится, господин лейтенант. Вы не видите, как везут раненых танкистов.

Грузовичок протащился по просеке и, включив фары, содрогаясь и скрипя тормозами, въехал на тропу, которая вела в Бютте. И долго еще не стихало его урчание, все дальше и дальше уходя в спокойную ночную мглу. Темнота леса, в которой трясся этот крохотный островок света, вдруг становилась от этого обширнее, подозрительнее, казалась зыбкой и обманчивой, как море.

Когда Гранж собирался лечь спать, позвонили из Мориарме. Там сочли необходимым еще раз напомнить, что все гарнизоны домов-фортов перешли теперь под командование танкистов.

— Знаю, — сказал он, немного удивившись. — Разумеется.

— Вы еще не получали инструкций?

— Нет.

На другом конце провода изумленно замолчали.

— Ладно, — неохотно сдаваясь, сказал наконец весьма встревоженный голос. — Если ничего не получите, позвоните завтра рано утром. Непременно.

Гранж, озадаченный, растянулся на кровати. Что-то в незнакомом голосе отсоветовало ему раздеваться. «Что происходит? — вопрошал он себя с отяжелевшей головой. — В Мориарме бессонница, с чего бы это?» В то же время голову сверлила одна фраза — коротенькая, веская и едкая, с привкусом яда: «раненые танкисты». Ни самолеты, ни бомбы нисколечко не потрясли его воображение — даже в неожиданно расцветшей дымами Крыше ему виделось нечто естественное. Но «раненые танкисты» вдруг попадали в самую точку; слова производили щелчок, толкали дверь, открывавшуюся на новую землю. «Неужели это придет сюда?»— размышлял он, ошеломленный и как будто шокированный одновременно. Он бросил взгляд в сторону леса и пожал плечами. «Арденны? — повторял он неуверенно, как заклинание, которое могло бы успокоить. — Арденны!..» Надо же было быть таким безумцем.

Около двух часов ночи он проснулся. Его знобило от прохлады, шедшей от окна; он встал, чтобы закрыть его. Ночь была совершенно спокойна, но все же нельзя было сказать, что она спит: вглядываясь в чуть более темную линию леса, замыкавшую горизонт, можно было увидеть, как небо над ней через длинные промежутки времени пробуждается от частого, неуловимого мигания света. Это было суховатое, одиночное подмигивание, не имеющее ничего общего с вялым трепетанием зарниц; скорее думалось, что за горизонтом тяжелый молот размеренными ударами расплющивает на огромной наковальне раскаленное железо. Какое-то время Гранж прислушивался к звукам ночи: ленивый ветер одиноко шевелил высокие ветви, со стороны Мёза долетал слабый шум далекого обоза. Между тем другое, заметно сдвинутое вправо мигание теперь сменяло первое; невольно, с ощущением безотчетного страха в груди, он вглядывался в странное небо ночного вокзала, которое слегка порозовело и умиротворенно дребезжало над лесом своими огнями. Он включил электрическую лампу, по мельничной лестнице забрался на ложный чердак домика и приподнял люк. Из слухового окна взгляд скользил поверх высоких ветвей лесной поросли, и тут становился вдруг различим источник свечения: маленькая и очень яркая огненная точка, с ленивой ритмичностью разгоравшаяся на самом краю видимой земли. Томный ритм, неподвижность воздуха и безмолвие наводили на мысль о медленной капле, которая как бы падала через равные промежутки времени с небесных сводов ночи точно в одно и то же место с тем мгновенным всплеском, который забрызгивает и ранит острие сталагмита; вглядевшись повнимательнее, можно было видеть, как на какие-то мгновения оживала и плавала вокруг огненного острия едва заметная розоватая пена. Спокойствие ночи было тяжелым и вялым; Гранж больше не чувствовал холода; облокотившись на край распахнутого настежь слухового окна, обхватив ладонями подбородок, он как зачарованный наблюдал за томно сочившимся огнем, таинственным образом простукивавшим землю.

«Это очень далеко, — размышлял он, — в стороне Буйона, быть может, Флоренвиля. Но что же это такое?»

Время от времени он натягивал на плечи край одеяла. Около половины третьего огненные точки стали вспыхивать реже, затем диковинный метеор пропал совсем; внезапно ночь показалась угрюмой и замуровавшейся, по самые ноздри зарывшейся в запахи растений. Вдруг Гранж почувствовал холод; с отяжелевшей головой он пошел вниз спать. Проходя мимо приоткрытой двери кают-компании, он на секунду остановился, прислушиваясь к дыханию солдат. Казалось, оно смягчает эту необычайно спокойную ночь, с блуждающими в ней злыми огнями. Ему доставило удовольствие, что они так хорошо спят.

Бывают часы, когда сдается, будто тяжелая ладонь внезапно опустилась на полную ночью землю — так мерзкой мягкой рукой мясник какое-то время ощупывает лобную кость животного, прежде чем нанести удар молотом; и при этом прикосновении сама земля постигает смысл происходящего и ужасается, кажется, что сам свет ее жухнет, что влажное и теплое утро дышит на нее своей отвратительной мордой. Не явилось никакого вразумительного знамения, а в неожиданно сгустившемся воздухе комнаты больного уже тревога: человек вдруг не чувствует больше ни голода, ни жажды, а лишь одно свое мужество, которое выходит из него через живот, и слышно, как он дышит носом, как если бы мир свертывался на его раскаленном сердце.