Изменить стиль страницы

КРАЙ: Если очень захотеть, можно и в голографической структуре обнаружить морду. И вдарить хорошенько!

ХЕЛЬ: Браво, Край! Респект. Я уверен, что ты непременно её обнаружишь. И адаптируешь привычное действие — битие морды — к непривычным условиям.

ЛУИЗА: А мне вот совсем не хочется кому-то что-то бить. Наоборот. Каждый вечер, перед тем как заснуть, прошу, чтобы меня ДО-били. Как угодно: кирпичом по голове, ножом в печень. Взрывом террориста в метро. Только поскорее! Мизерекордия — 'милосердие' — так назывался в Средние века кинжал, которым добивали смертельно раненых. Я даже, наплевав на гордость, поцеловала бы руку, которая нанесет мне милосердный удар. Все равно — Боженькину или человеческую.

ХЕЛЬ: Луиза, так это ж просто. Чаще гуляй по ночам по безлюдным пустырям и паркам. При нынешнем разгуле преступности долго ждать милосердной руки не придется.

БРЮС: Кстати, о ночных парках. Кто в курсе, Бэт уже вышел из больницы?

МОРФИУС: Вышел, с ним все в порядке — болтали по асе вчера вечером. Думаю, скоро объявится.

ХЕЛЬ: Вот интересно, Бэт недостаточно горячо целовал ручки тем, кто на него напал в ночном парке? Не сумел пробудить милосердие в зачерствелых сердцах пятерых кавказцев?..

АЙВИ: Хель, смени либо тон, либо тему. Прошу тебя — пока вежливо.

ХЕЛЬ: Слово 'пока' меня заинтриговало. Особенно, учитывая разделяющие нас полторы тысячи км. Тон у меня, кстати, вполне почтительный.

ЭСТЕР: Дело даже не в тоне. О поцелуях ручек говорила Луиза, и ты не вправе приписывать ее желание кому-то другому. Мне тоже, к примеру, претит быть убитой рукой какого-нибудь ублюдка. Зарезанной, задушенной или забитой ногами. Не нужно стричь всех под одну гребенку.

ХЕЛЬ: Сдаюсь! Не буду стричь. Тем более, если остричь всеми нами уважаемого Бэта, он тут же скончается от разрыва сердца. Благодарю всех высказавшихся! Дискуссия прошла весьма плодотворно. Краткие тезисы будут отпечатаны и выставлены на всеобщее обозрение.

Глава 11

ЭСТЕР Крах

Из 'живого журнала':

'…Когда отчаянье рвется наружу — я загоняю его назад, в глубину себя. Когда я балансирую на грани истерики, когда готова расцарапать себе лицо или рыдать до умопомрачения — я неимоверным усилием воли заставляю себя не рухнуть за эту грань. Слезы боли грозят смыть маску, прикрывающую мое истинное 'Я', и я прогоняю их смехом или надеваю черные очки.

Никто не должен видеть меня слабой и жалкой.

'И только гордость говорит: иди!'

……………………………

И в сны убежать уже нельзя. Это не раз спасало меня прежде, давало передышку на восемь часов в сутки. Теперь уже нет: сны стали тошнотворней реальности. Разве что один, мой самый любимый сон — он по-прежнему предан мне и приходит два-три раза в месяц. Я сотворила его сама, вырастила из воображаемых картинок, проплывающих под закрытыми веками. Вот он:

…я смотрю в окно на высотные дома напротив, и под моим ненавидящим взглядом прямоугольные коробки начинают оседать, рушиться, переламываться в сочленениях, подымая клубы густой пыли. Совсем как башни-близнецы Торгового центра. Над головой проносится взрывная волна, сносящая потолок и стены, мой дом проседает вместе с другими, но я не падаю, не перемалываюсь в мясорубке тотального разрушения, а взмываю в небо, словно подброшенная чьей-то сильной рукой. С высоты птичьего полета так хорошо обозревать полыхающий в огне и задыхающийся в дыму и пыли город… мир… мироздание. Мировое здание, громада сложных и стройных конструкций рушится грозно и мощно, на потеху плотоядно ухмыляющемуся Хаосу. Языки пламени, тянущиеся от земли, сплетаются с молниями, образуя красочную подсветку. Эффектное зрелище захватывает дух, радость освобождения кружит голову… И таким острым бывает разочарование, следующее за пробуждением.

……………………………

Я гораздо более живучий зверек, чем мой Модик. И даже чем его активная подружка Лилит. Но столь же бесполезный. Моя тушка не сгодится даже на корм, даже на удобрения…'

Человек, которого никто никогда не любил, не любит и не полюбит, умирает, как затравленная крыса. Эта фраза из романа Айрис Мердок врезалась мне в сознание в ранней юности. Отчего-то сейчас она преследует меня почти непрестанно — стала чем-то вроде внутреннего лейтмотива. Стоит мне взглянуть на Модика, умывающего мордочку, грызущего морковь или ласково обшаривающего в поисках блошек свою подружку, и в уме мгновенно выстраивается: я — такая крыса. Никому не нужная, всеми презираемая, брезгливо отбрасываемая. Может, имеет смысл поменять ник на Рэт или Рэтнесс?…

Вероятно, я потому так люблю крыс, что подсознательно отождествляю себя с ними. Впрочем, мой Модик, как и его нагловатая половинка Лилит, любимы. И друг другом, и хозяйкой. От декоративных крысок все тащатся и приходят в умиление. (Как-то я заглядывала из любопытства на сайт, посвященный разведению этих зверьков, и меня позабавило, как юные девочки и взрослые тетеньки делились тем, кто сколько дней проливал слезы после упокоения любимца.)

Я — крыса уличная, помойная, чумная. Затравленная и одинокая. Видимо, пришла пора умирать.

Или все-таки жить дальше? Бесцельно, упорно и тупо. Если и есть у меня какая-то цель, то это — сплясать на могилках пары-тройки врагов. Но где гарантии, что я переживу их, а не наоборот? Возможно, спляшут как раз они — на моей, наспех вырытой, бесхозной.

Неистребимая дурочка. Впрочем, неистребимо во мне лишь одно-единственное — гордость. И уверенность в своем Левом Пути. 'И только гордость говорит — иди!'

Но почему, почему он перестал помогать мне, перестал поддерживать — мой Левый Путь?..

Айви, примчавшись в больницу к Бэту по его паническому вызову, вернулась в Москву той же ночью — служба, бес ее подери. Зато спустя несколько дней выпросила или выклянчила, в придачу к выходным, три отгула.

И приехала в Питер на целых пять дней.

Ей было где остановиться — имелась родная тетя, имелась комната Бэта, но он, конечно же, возжелал провести время с возлюбленной с наибольшим комфортом, поэтому наилучшим вариантом ему представлялась моя съемная хатка. Ноль родителей. Ноль соседей. И безлимитный интернет.

Единственное, что я смогла вытребовать, — это покидать мое кровное жилье не раньше одиннадцати вечера. Возвращаться с работы сразу в лоно родной семьи было для меня чересчур. (После полутора лет самостоятельной жизни я уже стала забывать черты лиц своих родственничков, и меня это радовало.) Бэт, правда, предложил мне пожить эти пять дней в его комнатухе, но я горячо отказалась: на редкость депрессивная обитель — с ее темными шторами, слоем пыли на шкафах толщиной в три пальца, мрачно-зверскими постерами и смертоубийственными надписями на стенах. Одно дело — провести в такой обстановке готический вечерок, и совсем другое — окунаться во тьму и тление каждое утро. Да еще и соседи на кухне — лишняя головная боль и напряжение нервов для скромного социофоба. Уж лучше привычные родственнички.

Особо оговаривались выходные дни. Как я ни упиралась, раньше семи вечера, как и в будни, вваливаться в родные пенаты мне было запрещено. Мне посоветовали совершать долгие прогулки по не освоенным еще пригородным кладбищам (в городе неосвоенных не осталось).

Когда я пришла с работы вечером в пятницу, я не узнала своей скромной хатки. Бэт изукрасил ее как мог к утреннему прибытию Айви. С потолка свисали воздушные шарики, и на каждом красовалась цитата из классиков на тему любви или смерти. Люстра была перевита елочной мишурой. Стены украшали знакомые зверские постеры (он перетащил их из своей комнатухи). На столе красовалась пепельница из человеческого черепа — как объяснил Бэт, он выпросил ее на несколько дней у знакомого 'черного' археолога. На тахте и диване восседали симпатичные плюшевые зверюшки.

И море цветов. Исключительно белые: нарциссы, лилии, розы, пионы, ромашки.