«Кофе готов!» – третий раз кричит Аврум. Время – двенадцать ночи и еще пять минут. Этот призыв относится к Хаимке. После смерти Ники Хаимке молчит. Не то, что не поет, – не разговаривает. Спит мало, и у него день, ночь, утро и вечер не делятся, как у остальных людей. Да и золотые его руки, которые создавали чудеса из грубых досок, бастуют, и он упрямо занимается ремонтом вышедших из строя метелок и щеток. Ночь за ночью горит свет в окне столярной, и он стругает и затем прилаживает палки к метлам. Движения его медлительны и тягучи, как будто мысли его далеко от этих метелок, и он остается в столярной далеко за полночь. Браха одиноко сидит в квартире. Они боятся быть вместе, ибо тогда Ники слишком к ним близок. Проходя днем по двору кибуца, Хаимке не оглядывается и не отвечает на приветствия людей. На Адас он тоже не смотрит, и не здоровается с ней. Может, он видит в ней изменницу, ведь когда-то Ники и она хотели пожениться и сделать Хаимке двенадцать внуков, но даже одного не сделали. Нет наследника у скрипки Ники, как и наследника у губной гармоники и ударника Зоара.
Теперь Аврум уже кричит петушиным голосом. Гаснет в столярной свет, и Хаимке идет к Авруму. Нет у него выхода: он должен откликнуться на призыв Аврума, иначе тот не перестанет кричать, приглашая пить кофе. Все трое усаживаются вокруг маленького столика под навесом, глядят в пустоту, не произнося ни слова. Упали в кресла, как три темные птицы, сложившие крылья. В тишине слышится лишь бормотание закипающего электрического кофейника. Свет под навесом замыкается на них и закрывает их в клетку, образованную кактусами. Эти странные растения-деревья выстроились в шеренгу на полках вдоль жестяных стен и разбросаны по бетонному полу – от угла до угла. Лес кактусов, малых и больших, круглых и вытянутых, колючих и волосатых, мерцает в свете под навесом. У них толстые заостренные листья. Их зелень смешивается с серебристым цветом жестяных стен. Есть что-то, заставляющее вздрогнуть при взгляде на безмолвие этого навеса, под которым каждый кактус бросает тень на пол, стены и даже на сам навес. Хаимке и Эстер молчат, пока Аврум не провозглашает четвертый раз: «Кофе готов!»
Время – половина первого ночи. Пар кофе повисает над кофейником. У Аврума вся посуда вычищена до блеска, в том числе и жестяной кофейник не первой молодости. Эстер играет роль хозяйки. Движениями, полными значительности, она наливает кофе в чашки по установленному ею порядку: первому – Хаимке, затем – Авруму, и последней – себе. И слова, которыми она сопровождает этот церемониал, также постоянны. Каждую ночь она нарушает молчание тем же вопросом: «Молоко – кофе – молоко?»
Так начинается беседа. Начинает Аврум, который пьет кофе без молока и сахара – черный и горький. Вечная сигарета торчит у него в губах, и пепел ее осыпается на его рубаху. И он каждый раз энергично отряхивает его, и опять просыпает пепел. Говорит, между прочим:
«Молодые не хотят работать в сельском хозяйстве. Так я вас спрашиваю: для кого и для чего мы обрабатывали эту, с трудом подававшуюся нам землю?»
В тишине слышится лишь, как громко втягивает в себя кофе Эстер. Макает она в кофе сухое печенье, делает глоток, опять макает, пока вдруг это ей надоедает, и она резко отодвигает от себя чашку:
«А я спрашиваю вас, что значат километры ниток для шитья в сравнении с гектарами жизни? Гектар за гектаром, и все длинные километры, которые я проделывала в этом кибуце все мои годы».
Все смотрят в свои чашки. Хаимке не открывает рта, да и кофе пьет машинально. Нальют молоко, будет пить с ним, не нальют, будет пить черный кофе. Положат сахар, будет пить сладкий кофе, не положат, будет пить горький. Не нальют ему кофе, Хаимке его и не попросит. Смотрит он вдаль, и Аврум не может выдержать этого взгляда своего друга, и каждую ночь задает ему тот же вопрос:
«Ну, что ты на это скажешь, Хаимке?»
«Ничего не скажу».
«Почему бы тебе не сказать?»
«Мне нечего сказать».
На этом завершается их беседа. И больше они не произносят ни одного слова. Да и так даже то, что было ими произнесено, сказано было каждым самому себе, и никто из них не ожидал ответа. Так и сидят они втроем вокруг стола, последние, кто еще скорбит по покойному. Война, проглотившая Ники, закончилась. Затем была еще одна война, и новые убитые. И она тоже завершилась. Воцарился мир и более или менее хорошие дни. В любом случае, жизнь продолжается. В прошлом Амалия, Соломон и Адас приходили к Хаимке каждую ночь. Мойшеле и Рами вернулись в армию, а Лиора и Рахамим все еще ткали свою любовь и в Средиземном и в Красном море. И тоскливые ночи Адас были полны Хаимке. Каждую ночь она ожидала от него доброго слова, но так и не дождалась. Ее тоже угощали кофе, но пила она его в углу, под огромным кактусом. Аврум привил к нему верхушку круглого кактуса и рядом вырастил карликовый кактус. В тени этих кактусов Адас была скрыта от глаз сидящих под навесом. В темноте угла колыхались тенями странные формы кактусов, и на полу возникал целый город теней. Ноги Адас стояли между долгими и тонкими столбами, и тени текли, как темная река между дворцами и башнями. Райский сад печали для Адас и мертвого Ники. Кактус с огромными листьями отражался на полу в форме гигантского колокола, и Адас шептала ему:
«И это конец».
Сидела, наклонив голову к безмолвному колоколу, и прислушивалась к голосам Хаимке и Амалии, которой всегда удавалось втянуть Хаимке в громкий разговор:
«Жизнь продолжается, Хаимке».
«Ты еще скажи мне, Амалия, что мертвые наказали нам жить».
«Именно это я и говорю».
«И это – жизнь, Амалия?»
«Ты грешишь языком, Хаимке».
«Я – грешник среди грешников».
Адас сидит в углу, забытая, но не одинокая – Ники с ней рядом, и легкий порыв ветра, касается ее, как его руки, и Ники шепчет ей:
«Почему отец и Амалия все время спорят?»
«Из-за тебя, Ники».
«Ну, ты брось».
«Но ты мертв, Ники, ты мертв!»
Слезы стоят в горле, но глаза сухи. Никто из сидящих под навесом не видел, насколько она несчастна, даже дядя Соломон. Разговор Амалии и Хаимке становился все громче. Ведь за Амалией всегда должно оставаться последнее слово. Но и Амалия, в конце концов, замолкает. Вспыхнула новая война, и болезнь одолела Амалию. Может быть, и «Войне на истощение» она дала бы имя «Большая война Мойшеле», но сил у нее уже не было, и в разгар войны она умерла.
Юваль оборачивается к Адас. Всю дорогу шагал быстро, не оглядываясь, к обещанному ей сюрпризу. Чудесная ночь, полная весенних ароматов, окружает их, но лицо Адас печально, словно весна эта наводит лишь на тяжкие размышления. Юваль возвращается к ней, и они стоят в открытом поле. Тень облака проползает между ними, и снова месяц освещает это пустое и заброшенное поле. Не слышно звуков между деревьев, и потому слова Юваля резко звучат в глубокой тишине:
«Почему ты в эту ночь настроена против меня?»
«Против тебя?»
«Так против кого ты надела на лицо эту печальную маску?»
«Нет у меня ответа».
«Я и не просил ответа».
«Что же ты просил?»
«Чтобы ты радовалась и смеялась».
И он снова шагает, не останавливаясь, Адас плетется за ним, и кажется ей, что ее мысли, подобно острым стрелам, бьют ему в спину:
Смеяться и радоваться? Когда это я смеялась в последний раз в полную силу и от переполненного радостью сердца? Пять лет назад, в радостные ночи на лужайке. Было мне тогда всего семнадцать, а сегодня мне не менее ста. Тогда я не была еще женой Мойшеле, а маленькой ученицей. И Мойшеле был учеником и лучшим другом Рами. Все мы были детьми периода экономического застоя страны под руководством премьер-министра Леви Эшкола, и Рами рассказывал нам на лужайке анекдоты об Эшколе, которые собрал из газет, точно так же, как я собирала сухие колючки на полях. «Я, – говорил Рами, – добровольно остаюсь здесь последним – погасить свет за последним евреем, который покинет страну предков». Он посмотрел на меня и сказал, смеясь: «И ты останешься со мной. Мы погасим свет и выйдем в ночь по стране, опустевшей от своих жителей. Ты и я, оба вместе, одни в стране, принадлежащей нам». Тут встал Мойшеле и прекратил этот разговор мой с Рами, с глазу на глаз. Он положил руку на плечо Рами, и хотя вместе со всеми смеялся над Леви Эшколем и большим экономическим застоем, но к Рами обратился тоном приказа: