Изменить стиль страницы

Дождь не прекращается, но я уже сижу без света — тучи рассеялись, и где-то вдали, словно маяк в туманном мареве, показалось солнце.

Сегодня не буду звонить в лавку Жауме — Сириси не любит пачкать свою машину, а на дорогах непролазная грязь, по крайней мере еще дня на три еды хватит. Правда, фрукты кончились: остался лишь один апельсин, и как только прекратится дождь, я попрошу Жауме прислать новый запас провизии.

Кстати, апельсины здесь удивительно вкусные, в Женеве таких днем с огнем не сыщешь, там мы едим алжирские или из Яффы, но их даже сравнить нельзя с теми, что продают в Вальнове.

А груши! В жизни не ел таких груш, какие приносил нам дядя Андреу, и где он их только брал, может, в специальной «грушевой лавке»? Заговорив о дяде, я мысленно перенесся в Барселону моего детства, вспомнил «папину бабушку» и «мамину бабушку», нашу старую квартиру с высокими потолками, где красовались написанные маслом аллегорические фигуры Европы, Азии, Африки, Америки и Океании (потолки были такие высокие, что на кухне сделали антресоли и там спали служанка и кухарка). Внизу у мраморной лестницы сидела консьержка, которая всегда знала, куда мы идем, чем собираемся заняться. «Ну что, на дачу? Отдыхать?» — интересовалась она, когда в мае начинались приготовления к отъезду в Вальнову. «Ну что, в театр?» — когда по воскресеньям мы всем семейством направлялись смотреть спектакль, а потом выпить чашку шоколада с венской булочкой. «Ну а теперь к бабушке?» — этот вопрос звучал в пятницу или в субботу, потому что разные бабушки принимали внуков в разные дни.

Больше всего мы любили ходить в гости к «маминой бабушке» (у нее было много дочерей, в том числе мама и тетя Эулалия, и всего двое сыновей). В доме жило множество детей — наших двоюродных братьев, здесь же, в комнате, полной разных любопытных безделушек, жила тетя Эулалия, она часто играла для нас на пианино вальсы и мазурки. Но главное — в доме «маминой бабушки» разрешалось все, здесь мы дрались, кидались подушками и ели вкусные миндальные пирожные. Поэтому по субботам идти к «папиной бабушке» ужасно не хотелось — там не было ни пианино, ни безделушек, взрослые двоюродные братья не хотели с нами играть, а за обедом, давясь ржаными лепешками, мы с тоской вспоминали о миндальных пирожных.

Вечером вся родня высыпа́ла на улицу и еще долго стояла возле дома. Взрослые чинно беседовали, старшие двоюродные братья рассказывали о первых любовных похождениях или о военной службе, а мы с Саррой прыгали на одной ножке по ступенькам перед парадным, смотрели на переливающиеся огни рекламы или искали на небе среди городских крыш и шпилей Большую Медведицу — отец описывал созвездие так живо, что нам казалось, будто там наверху действительно распластался огромный зверь.

Мы с сестрой были близоруки (особенно я), но не знали об этом и до девяти лет жили вне реального мира. Например, в монастырской школе география первое время оставалась для меня тайной за семью печатями. Священник произносил названия рек и гор и показывал их на карте Каталонии. С моего места я видел не карту, а некое расплывчатое пятно, однако считал, что так и нужно. Только когда меня вызвали отвечать урок и велели показать эти реки и горы, я, впервые обнаружив извилистые цветные линии, открыл рот от изумления. То же самое происходило и в театре — это был театр говорящих теней — и со звездами: я различал самые близкие к Земле, самые яркие. Звезды казались мне круглыми шариками с тонкими светящимися лучиками, и, впервые увидев их сквозь очки, я страшно огорчился.

Так вот, мы с Саррой, толкаясь, наперегонки сбегали по лестнице бабушкиного дома — кто быстрее добежит до угловой скамеечки, специально устроенной на каждом этаже, чтобы те, кто поднимается, могли немножко отдохнуть.

Потом мы шли домой, напевая песенки или выговаривая скороговоркой: «От топота копыт пыль по полю летит», или принимались играть в салки, бегая вокруг взрослых, и мама всегда говорила: «Господи! Ну неужели вы не можете ходить как нормальные люди!»

А дома нас уже ждала консьержка: «Ну что, теперь ужинать?»

Такая же дурная привычка — обсуждать вслух действия окружающих — была у владельца писчебумажного магазинчика на углу улицы, сеньора Рабинада. Покупаешь линейку: «Ну, будем чертить? Хе, хе…» Или ластик, или клей: «Стирать? Клеить?»

Слава богу, сеньор Рабинад не торговал туалетной бумагой.

«Ну что? Будем переводить?» — сказала бы наша старая консьержка Жоакина, если бы видела, как в четверть седьмого утра я вхожу в рабочий кабинет, снимаю пиджак и включаю диктофон.

Да, я прихожу сюда переводить и ищу в этой работе хоть какое-то оправдание собственному существованию. Дома же я чувствую себя не в своей тарелке, ведь я не занимаюсь моим главным делом — литературой, а потому не могу нормально жить, смеяться и любить родных.

На службе я вовсе не писатель, здесь от меня ничего подобного не требуется, вернее, требуется, чтобы я навсегда позабыл о всяком писательстве. Работа моя простая: стопку бумаг на английском языке перевести в стопку на приблизительном испанском, не слишком много глазеть на диких уток, вот, собственно, и все.

Хотя, прежде чем поступить на службу, я прислал сюда curriculum vitae [33], где значилась профессия «писатель» и указывались названия дюжины романов. Конечно, большинство коллег, начиная с шефа, прекрасно осведомлены о моих трудах на литературном поприще. Но они знают также, что писал я «по-каталонски», а это уже другое дело. Нет, нет, никакого национализма, все сотрудники ВСА — или почти все — люди левых убеждений, они понимают и разделяют наши заботы и даже проявляют явные симпатии к каталонцам. Но человек, пишущий романы по-каталонски, при всем к нему уважении, для них не писатель. Истинный патриот, защитник интересов своей «малой родины», собиратель фольклора, он предпочел быть первым в деревне, чем последним в городе, опубликовал несколько книг лишь потому, что они написаны по-каталонски, но «в масштабах нации» не смог бы соперничать с корифеями, пишущими, как водится, по-испански.

Наверное, я сейчас не в настроении, а потому несправедлив. Разве коллеги обязаны ежедневно прочитывать на сон грядущий главу моего романа, а утром пересказывать мне ее содержание?

К тому же есть и счастливые исключения. В соседнем кабинете работает некий «билингв», он часто говорит со мной по-каталонски, всегда интересуется «творческими планами» и каждый раз обсуждает одну и ту же книгу (единственный из моих романов, который некогда прочел). Очень мило с его стороны. А иногда с ревизией из Мадрида к нам жалует сеньор Каньисарес. Давным-давно, во время поездки в Канаду, он имел удовольствие прочесть в самолете роман «Возвращение», естественно, в испанском переводе, и с тех пор не устает вспоминать об этом. А наша машинистка, член Клуба любителей книги? Однажды она вытерла пыль со своей богатой коллекции книг и обнаружила испанский перевод романа, написанного одним сеньором, моим однофамильцем. Узнав, что однофамилец — не кто иной, как я, она очень обрадовалась и прочла книгу.

Чего же еще желать? Чтобы меня повысили в должности за заслуги на литературном поприще? Чтобы меня холили и лелеяли? Пели мне звучные гимны под звуки арфы или лиры?

О, право, нет. Я так подробно останавливаюсь на этом лишь для того, чтобы понять, почему я успокоился — или упокоился? — похоронив себя заживо в кабинете-клетке, почему работаю в конторе, не имеющей никакого отношения к моему призванию, где никто не считает меня писателем. Испанцы и служащие других национальностей — например, шеф отдела переводов, араб, который очень ценит мою работу, и многие другие — относятся ко мне превосходно, и все-таки для них я был, есть и буду «испанским переводчиком», и не более того.

К тому же я не блестяще изъясняюсь на иностранных языках (по-испански с неистребимым акцентом, французский у меня хромает, да и английский мог бы быть лучше), а непреодолимая природная робость мешает «обогащать», как теперь говорят, мои знания, общаясь с иноязычными коллегами. Они же, вероятно, считают меня мрачным дикарем.

вернуться

33

Путь жизни, здесь: автобиография ( лат.).